Ирина Валерина стихи
Пчелы
У прадеда были дети. Сначала их было много,
но к возрасту патриарха остались лишь дочь и сын.
У прадеда были пчёлы — он был для них добрым богом,
и часто терялись пчёлы в пространствах его седин.
Младенец, без года ангел, мой брат, вызволял их смело
из дебрей колючих прядей взлохмаченной бороды,
и мама — почти девчонка — тревожилась и немела,
не зная ещё касаний прожорливой пустоты.
А прадед смеялся басом и целовал ладошку,
и пах молоком и мёдом день старшего из мужчин,
но время брело к закату, серело ничейной кошкой
и вышло совсем в итоге к полудню сороковин.
Я видела бы всё это, когда родилась бы прежде,
чем прадед мой лёг на лавку и сделал последний вдох,
но, выждав четыре года, поймал меня частой мрежей
в бездонной пучине света уже не пчелиный бог.
Нет брата, а я осталась — не лучший хранитель рода,
во мне много слов и хлама и мало родной земли,
но видела — шёл мой прадед по мостику над Смородой.
...А может, не шёл он вовсе, а пчёлы его несли?..
Поэт, прозаик, лауреат и финалист ряда международных литературных конкурсов. Родилась в 1975 году в Бобруйске, где живёт в настоящее время.
На протяжении нескольких лет участвовала в работе жюри международного поэтического конкурса “45-й калибр”, с 2017 года стала членом жюри международного конкурса “Витебский листопад”.
С 2018 года стихи Валериной, переведённые на английский язык, публикуются в ряде периодических и интернет-изданий, среди которых такие журналы как “Havik”, “Connecticut River Review” и “The Finger”. Кроме этого, подборки стихов неоднократно издавались в межавторских антологиях "45-ой параллели", во многих литературных журналах и в трёх авторских сборниках.
В июне 2019 года соавторская книга в жанре подростковой прозы "Хрустальные Звёзды" победила в конкурсе "Миф.Today". В сентябре этого года она будет издана в "Эксмо".
Над бездной
Скольжу по тонкой плёнке бытия,
рифмую быт, и множатся фантомы.
Но где-то там неспешная ладья
того, с кем я пока что не знакома,
идёт, неотвратима, как процесс
горенья вещества в короне Солнца.
Мой слабый дух нуждается в лице,
но всё никак ко мне не обернётся
лицом летучим, пепельным лицом
усталый и бессмертный перевозчик.
А в лодке, открывая ряд сосцов,
спит сука, и дрожит облезший хвостик
трёхглавого, последнего в помёте,
от вечности несытого на треть.
...Доносится глухое: «... не поймёте...
сначала вам придётся умереть...»
Скольжу по тонкой плёнке бытия,
а там, под ней, как чёртик в табакерке,
ждёт бездна, для которой ты и я
всего лишь тень бегущей водомерки.
Pulvis et umbra
Мы созданы. Уже обожжены
и выставлены в ряд в тени стены,
к которой жмётся дикий виноград,
и ящерки дремотные сидят
на древней кладке...
Как тебя забыть,
мой белый город, с небом голубым
от века пребывающий в единстве?
Не отпускай, зови меня, тревожь,
врывайся в сны, язвительно латинствуй
в страницах смуты и под тёмный дождь
терзай тоской — всё сущее есть ложь,
лишь ты из камня, памяти и веры.
В твои ворота входят дромадеры,
везут масла, папирусы, и вот
смеётся он светло и глину мнёт,
и вечность продолжается, и длится
прозрачный сон, и ждёт вина кувшин,
и ветер в винограднике шуршит,
и близко осень, и порхают листья,
и гладит горло чуткая рука,
и тёплый шёпот "Будь..." толкает к речи:
беспомощной, неловкой — человечьей —
не знающей, но созданной искать.
...Всё, что дрожит в сухом песочном горле,
стремится к свету и — питает тьму...
Зима ведёт на землю снежных мух,
деревья стынут, поджимают корни
и ёжатся под ветром, и поют
из сил последних мантру вечной жизни:
ааапрееелль, теплооо, бутооонн, пчеллааа, июююннь.
Веди меня, желанная тоска.
Ты — истинна.
...Для тени и песка.
Под циклоном
У кого-то щи пустые, у кого-то жемчуг мелкий.
Рассыпается над миром манна снежной пеленой.
Тьма заваривает кашу, скоро выложит в тарелку
перегруженных проспектов заметённый город мой.
Капюшоном чёрной шубки шум условно ограничен,
но бытующая данность пробивается извне —
и гудят, гудят машины, и кричат чужие лица,
напряжённо возгоняя в мат перебродивший гнев.
Я прощаю и прощаюсь, мне привычно растворяться
не в тумане, так в раздумьях. Мне не страшно уходить
по-английски, по-эльфийски, безвозвратно, поабзацно —
у меня прошита в генах глупой Ариадны нить.
Люди тёмных остановок бьются истово и яро,
оставляя на ступеньках перья, пуговицы, шерсть,
и вопит Харон-кондуктор ртом иссохшим, ярко-алым,
что салон — не из резины и оставшимся — не сесть!
Плыть им, плыть по снежной каше мимо острых шпилей рая,
мимо башен мидл-класса, мимо адовых лачуг
до исхода этой кальпы. Там, глядишь, придёт другая —
а потом сровняет складки вероятностный утюг.
Но пока случится это, я успею попрощаться,
и проститься, и растаять, и опять себя найти
в бесконечном лабиринте с нитью, сжатой в тонких пальцах, —
чтобы стать ступенью первой на тесеевом пути.
Наедине
В доме твоём последнем выросла земляника,
птицы вернулись в гнёзда, лес перешёл овраг.
Май наступает — впрочем, в мире ином, где мигом
можно считать столетье, я попаду впросак,
а потому, родной мой, будем не о погоде,
да и совсем не будем, вышли в расход слова.
Кто ты сейчас, в каком ты сочном зелёном всходе:
хрупкий тюльпан, пионы, яростная трава?
Ветер сегодня ласков, неба сегодня много,
и с высоты бездонной мир муравьиный мил,
и потому не видно, Гог ли ведёт магогов
или магоги сами в пыль обращают мир.
Я посижу недолго, ты не успеешь вспомнить,
кто я, зачем, откуда, кем назвалась тебе.
...Время течёт медово, нежится семя в комьях.
Ангел играет вечность на золотой трубе...
А я живу ничего
...А дела всё такие же — тишь да гладь,
лишь когда-никогда переблуда-ветер
листья вялые в смерче ручном повертит
и на стылую землю уронит спать.
...А живу ничего — ничего, и ладно.
Всякой новости срок, да не всякой рад.
Облетает и хохлится райский сад;
уводимые в зиму инстинктом стадным,
змеи жмутся к корням, открывая сны,
что черны и бездонны — но что мне змеи?
Им воздастся по лету, тебе — по вере,
ну, а мне остается лишь спорить с Ним.
...А что Он?
Он всё так же — везде и всюду,
как вселенная, полон, как сердце, пуст.
Вот, в грядущем вселился в горящий куст,
и твой дальний, но кровный, поверил в чудо.
...А меня... нет, никто.
И с детьми не вышло.
Да и я никого.
Ни к чему теперь.
Бесконечный мой век разделяет зверь —
белоснежен, яростен и неслышен,
я зову его Время.
...Приветы Еве,
многочисленным чадам и домочадцам.
С пожеланьем плодиться и размножаться,
населять и наследовать —
без обид, не твоя и ничья, но останусь первой,
демоница, заноза твоя,
Лилит.
Ева
Ева печёт лепёшки.
День тих и светел,
падают глухо яблоки в сонный сад.
В мире, познавшем грех, подрастают дети.
Лепит из глины Авелю старший брат
птиц легкокрылых, бегущих единорогов.
Дует малыш, надеясь, но прах есть прах.
Тесто сминает Ева, вверяясь Богу,
губы сухие шепчут: «... в Твоих руках...»
Время-река — глубоки и неспешны воды.
Ева стирает детское, трёт песком
пятна от винных ягод, а вот разводы
тёмного времени будут потом, потом.
Вечер спускается многоголосым хором,
пахнет молочным, пыльным и травяным.
Солнце уходит, его принимают горы.
Ева целует мужа, сливаясь с ним
в жаркое целое, чтобы зачался третий.
Мерно Господь вращает небесный свод.
Еве семнадцать.
В ближайшем своём столетье
примет нелёгкую ношу и понесёт.
Ну, а пока ей мирно в руках Адама,
смерть далека, не просыпан песок минут.
...Страшное видится — кровь на ноже и саван.
Ева зовёт чуть слышно: "Господь... Ты тут?"
Глагол
На сиром пальто не хватает пуговиц —
и пальцы не те, и глаза повыцвели.
Иные приличней оденут пугало.
Но если ты видишь небесных рыцарей,
которые свет, что не всякий выдержит,
и если в руках твоих мир поместится,
то что тебе город, как вечный жид,
идущий навстречу самаррской сверстнице?
За облачным краем горит заря —
закат затянулся, закат зовёт.
А люди безглазые говорят,
что к ветру.
Ты таешь, как в чае мёд.
Прозрачными пальцами сделав знак
молчания — ужасу вопреки,
мне шепчешь чуть слышно: «Последний шаг
похож на начало большой реки,
стремящейся к морю.
Куда б ни шёл,
тебя не обманет твоя вода.
Не бойся.
Запомни: жизнь есть глагол —
и, значит, не кончится никогда».
Еще не стынь
Ещё не стынь, ещё тепло и сухо,
ещё прозрачна синь и глубока,
но дребезжит озлобленная муха,
открыв краеугольность потолка.
Ещё сады щедры на многоцветье,
ещё не сняты сочные плоды,
но над землёй отца
разносит ветер
не семена,
а горький белый дым.
Ещё нет охры, золота и меди,
ещё не беспределен в парке звук,
но непокойно кружат в танце ведьмы,
одевшись в тополиную листву.
Ещё не боль принявших пораженье,
ещё не страх увидевших черту,
но субъективно близок возраст тени,
умеющий молчать начистоту.
Зимние сны в доме на берегу реки
И яблоня китайская в снегу,
и снегири, и шумные синицы,
и тёплый свет, под тёмные ресницы
втекающий по каплям, и разгул
шального ветра, бьющего по стёклам,
и хрусткий лёд, и наш уснувший сад,
и тропки в нём, и дерзкая лиса,
оставившая след на камне мокром,
и свитеры, держащие за горло,
порывов снежных крошечные свёрла,
глинтвейн с корицей, тихий вечер, мы –
всё это жизнь в преддверии зимы.
Смотрю в окно. Огромная река
смиряется, и смерть её легка –
уйти под лёд, "уснуть и видеть сны",
храня в придонном иле до весны
холодных рыб, улиток и лягушек.
Придёт декабрь, настудит и навьюжит,
каток наладит, выставит на лёд –
и разом сонный берег оживёт,
ну, а пока он только наш, и здесь
мы в тёплом доме друг у друга есть.
А где-то в старом городе дожди,
и резкий ветер ночью дует с моря,
и воет низко в форточку: "...впу-у-усти",
и кутается в шаль седая мойра,
и хмурит брови, тянет нить, стучит
о спицу спицей – вяжет бесконечность.
...В преддверии зимы, слепой, не вечной,
горяч глинтвейн, и звякают ключи,
и губы горячи, и пахнут пальцы
корицей и гвоздикой, и встречаться,
за три часа соскучившись, легко.
Я, перейдя на личное арго,
скажу так много в двух словах и жестах,
но это будет позже, а пока
мы пьём глинтвейн и смотрим, как река
ворчит сквозь сон в ледовом русле тесном.
Кайнознойно
Лето обрушилось. Город понурил плечи.
Игом жары клеймённый, кипит проспект.
Мчатся машины смертных, ни в чём не вечных
так, словно гонит их яростный зверь аффект.
Ветер врывается, разом вздымая юбки,
длинные волосы, краткие споры о
несовершенстве мира. В земной скорлупке
булькает армагеддонское вещество.
Я приручаю знаки праалфавита
и отправляю только три слова, но
ты прочитаешь всё, что во мне сокрыто.
Хлопает громко распахнутое окно,
падают крупные капли вселенской лавы,
валит поток бегущих в жерло метро.
Ливень объявлен. У грома слова шершавы.
Молнии вездесущи, как Фигаро.
Люди домашние, пахнущие борщами,
смотрят из окон усталых своих квартир,
как отливает ливень стекло и камень
в дерзкий, отмытый и довавилонский мир.
Жрицей, блудницей ли, вечною ученицей
делаю шаг по бурлящим вовсю ручьям.
Всё, что случалось раньше, опять случится.
Ветви оливы бросают с небес жар-птицы,
мерно качаясь, сквозь тучи плывёт ладья
бога ночного, и сыплются звёзды-искры.
Я прикасаюсь к сердцу. Оно поёт.
Времени нет. А в туманистом и слоистом
будущем всё происходит не в свой черёд.
...Не отвыкается. И не каяться нам, родной мой.
Круг замыкается в лучшей из квадратур.
Звёздно. Прохладно. Уверенно. Кайнозойно.
Ввысь простирается славный наш город Ур.
Блочное, как дома
Утром в твой город опять не пришла зима.
"Тоже мне, горе", — вздохнёшь, открывая шторы.
В сером тумане, наспех надев декорум,
люди встречаются, блочные, как дома.
Выбранных направлений — не сосчитать,
только всё больше сходства с путём воловьим.
Право на грёзы утрачено с первой кровью.
Кто-то ещё настроен на благодать?
Выспренным монологом себя пошлёшь
в дверь, приоткрытую в тёмный куток подъезда.
Город в самом себе не находит места
и приглашает в гости простудный дождь.
Где-то, за пеленой наболевших туч,
катится солнце к центру одной из многих
малых галактик. Бродят в потёмках боги
культов забытых и сочиняют путч.
Лезет в глаза с экранов овечий царь.
Тусклое небо режет гремящий лайнер.
Маленький мир строит большие планы,
не замечая лёгких шагов ловца.
В этот декабрь мечтается о весне.
...Тонкое время, того и гляди, прорвётся.
Греет пустой карман мандаринка-солнце.
Падает под ноги первый промокший снег.
Не всматривайся в бездну, паучок
...Скажу, что знаю. Только ты – молчок.
Не всматривайся в бездну, паучок.
У бездны чёрен рот, глаза – прозрачны.
В ней всякий неродившийся живёт,
а падающий в ночь уже не плачет.
Плети себе охранные круги,
и ловчью сеть, и маленькие планы.
В грядущем дне не высмотреть ни зги,
да и не всем день новый по карману.
Смотри, дрожит на жале терпкий яд:
пчела-трудяга бьётся, но сдаётся.
Беги же к ней и не смотри назад.
Мы все немножко тут танатоходцы:
бежим, бежим над пропастью во лжи,
и множим ложь, но умножаем смыслы,
и прирастает вещной сутью жизнь,
не нарушая принцип коромысла,
гласящего, что грамотный баланс –
венец всему. А впрочем, восьмилапый,
мой скучный полуночный декаданс
не стоит переходного этапа
от густоты бездонной майской тьмы
к глотку рассвета в яркой чашке неба.
Плету себе неслыханную небыль -
и ты плети. Среди путей прямых
всего короче тот, что огибает
колючие углы чужих дилемм –
но тут ты прав, то знать тебе зачем,
когда открыт сезон, и ветер мая
несёт улов хитиновой еды.
Четвёртый час. В нём тает Млечный дым,
зола созвездий тихо дотлевает,
и бездна заскучавшая зевает.
Смотри, как чёрен рот. Глаза – пусты.
...Сады цветут – и утром будут пчёлы,
чему ты, мохнолапый, явно рад.
Но если пчёлы над цветком гудят,
то к осени созреет виноград
и станет позже терпким и весёлым
вином – но раньше всё же будут вишни,
и чай в саду, и кислый красный сок
на пальцах и губах...
Но ты – молчок.
Ведь тот, кого люблю, меня услышал