Алла Боссарт    стихи                                         

В 1971 окончила факультет журналистики МГУ. Работала в различных центральных изданиях, «Огонёк», «Столица», «Московские новости». С 1997 года в течение 15 лет — обозреватель «Новой газеты». С конца 90-х годов пишет прозу, печатается в толстых журналах, издает книги. В 2012 году перешла на положение «фрилансера». Член комитета «2008 Свободный выбор». В октябре 2011 года вместе с мужем Игорем Иртеньевым получила второе гражданство — государства Израиль. Живёт в Москве и в Кармиэле (Израиль). За годы работы в СМИ написала тысячи статей, репортажей, очерков и эссе. В толстых журналах и сборниках опубликованы десятки рассказов и повестей, три романа. Номинировалась на премии «Русский Букер», «Большая книга», «Премию Белкина». Член Союза кинематографистов, академик национальной Киноакадемии НИКА, критик. Автор сценариев ряда сериалов и фильмов.

Три девушки в хаки
***

Три девочки, брюнетка, и блондинка,

и рыжая (тут рыжих пруд пруди) –

стволы, ремни, пудовые ботинки,

но – маникюр и тесная в груди

рубашка хаки, грозный секс на марше,

у девок предшабатная гульба,

на кухнях пышут жаром три мамаши:

Екатерина, Ривка и Гульбар.

Израильской военщины кокетство,

веселых 96 зубов,

давно забыто пасмурное детство:

Джелал-Абад, Бердичев и Тамбов,

другие города, другие травы,

и народилось десять новых ртов,

излечены младенческие травмы,

и взводный утром гаркнет: «Бокер тов!»,

в одном броске от сонного Ливана,

под вопли муэдзина в Рамалле – 

исправить черновик в обетованной,

обещанной давным-давно земле,

тот черновик, где страх, ночные крики,

косые взгляды, уличная грязь – 

плохую прозу Кати, Гули, Ривки,

которым вроде нечего терять, -

солдатки беспощадно сокращают,

вставляя файлы смелых, свежих глав…

А мамки ждут – с мантами и борщами,

с мацой и щукой ждут своих шалав.

В деревеньке моей Фирсановке,

где сдают углы по рублю,

верю радиву сарафанному

да дрова по утрам рублю.

Здесь у нас ни тепло, ни холодно,

без особых примет наш люд,

временами бывает голодно – 

коли неурожай нашлют.

Смотрят дружка на дружку искоса,

запираются на засов,

но дается любому Истина,

кто пропился до плинтусов.

За окошком – не так, чтоб дождичек, -

серый сумрак, сырая мгла,

здесь легко берутся за ножичек –

без вражды, без нужды, без зла.

Гобеленчик висит с оленями,

дом припахивает козлом,

псы, как волки, без роду-племени, 

на цепи – считай, повезло…

До чего ж люблю тебя, родина,

как дворняжка в твоей петле!

Лишь в тебе хочу быть схоронена,

чтобы крупной росла смородина

на моем тепле.

Жизнь в уме

Я была плохая девочка, ужасная грубиянка,
на уроках смеялась, залезала под парту,
где читала Диккенса или Бианки,
учила подружек курить и играть в карты.
И меня посадили к хорошей девочке Ире,
чтоб она положительно на меня влияла.
Вскоре мы с ней вместе в кустах курили
и тайком читали роман Куприна «Яма».
Между тем, я училась не так уж и плохо,
до сих пор легко управляюсь с числами.
С той поры (жизнь в уме) пролетела эпоха,
и давно уже на руки выданы чистыми
трехпудовая шуба на жарком ватине,
двор в Столешникове, поцелуи лиловые,
простыня и посуда на съемной квартире,
объясненья кровавые и многословные,
как поминки, гудящие, бестолковые проводы
в голых стенах без мебели, непоправимые – 
стукачи незаметные, жены суровые,
дьякон Миша, поющий в обнимку с раввинами…
Получи, распишись: это роды безмужние, 
это смерть терпеливая курит в печали,
это свадьбы дурацкие, дружбы ненужные,
это маленький храм, где нас тихо венчали. 
Получи-распишись за стеклянное крошево,
пойло «три топора», плач над мятыми латами…
Ах, у девочек столько скопилось хорошего,
несмотря на аборты и шашни с женатыми…

***

- Сестра моя, жена моя, подруга,

не уходи, ведь ты его не любишь!

- Ах, мой прекрасный, что же скажут люди?

они мне скажут: «Он твоя порука,

 

ты выбрала его, - мне люди скажут,

- тебя тянули разве на аркане?»

Мне в спину полетят плевки и камни…

Вернуться я должна до первой стражи.

 

- Нет, подожди! - не отпускал любимый,

пил с губ ее, давал предметам имя,

и рыжий кот мурлыкал между ними,

и била полночь, и другая била.

 

Перекликались птицы и собаки,

он птиц назвал «щегол», «синица», «кенар»,

часы летели вскачь, роняя пену,

а во дворе совет держали бабки.

 

Вертя котлеты, плакала над луком,

он в форточку курил в нескладной позе.

- Вот яблоко, - сказал он, - самый поздний,

печальный сорт по имени «разлука».  

 

Ступай, любимая, рассвет опять полощет

свое белье… ты помнишь эту песню?

…Я помню все. Я помню все, хоть тресни.

Как волокли за волосы на площадь,

 

как привязали к мачте – или к рее? –

плеснули в кучу хвороста бензина,

и как воняла жженая резина,

и грузчик овощного магазина

в огонь подбросил ящик – чтоб скорее.  

***

Зинаида Башмакова 76-го года рождения
проживает в коммуналке на улице Котика Вали 
от судьбы она не имеет и не ждет снисхождения
катается вагоновожатой в 39-м трамвае

 

вдоль Чистых прудов где плавает черный лебедь
бывало встанет на светофоре у Покровских ворот 
и мечтает вот бы новые обои поклеить 
бордовые с желтым узором или наоборот

 

в смысле желтые с бордовым повеселее
как листья в кильватере лебедя на черном зеркале глади
мечтает Зина с тугою грудью и аппетитным филеем 
ветеран и представлена к правительственной награде

 

ходит к ней дальнобойщик один Тарасов
мужик малопьющий с переменным успехом
не любит евреев чурок и особенно пидарасов
а квартиру сдает аж пятерым узбекам

 

между рейсами у Зинаиды сам он спит-отдыхает
на улице Вали Котика пионера-героя
там живет еще девяностолетняя Хая
да плюс санитарка Ленка с дурковатой сестрою

 

дура ты Зинка пропыхтел поутру Тарасов
Ленка видал на бабку пашет что твоя лошадь 
нет бы тебе-то жопу поднять с матраса
глядишь нам бы дура ты отписала еврейка площадь

 

и Зинаида тогда потеряла свое терпенье
и спихнула с себя упыря на последнем его скаку 
и упырь зарычав отделился как ракета второй ступени
а за стенкой запела про ясень сестренка та что ку-ку

 

а Ленка все кормит Хаю согласно ее кашруту
и носит за ней горшки и стирает ее ссанье
а Зину посватал Лобанов с 13-го маршрута
а лебедь улетел из зимы в африканское лето свое

Свободное прочтение

В моем сумасшедшем домике, без башки и короны,
мечусь, послушная режиссуре их погорелого театра,
одна проживаю за всех, как артист Евгений Миронов…
Пеку пироги с морошкой и пушистенькими котятами.
Давным-давно никто меня здесь не любит,
век, почитай, уж пятый мешаю всем во дворце.
Но ведь они же подохнут без моей лютни,
моих пирогов, монологов и едких слез об отце.

***

У нас была великая эпоха
в стране, отдельно взятой и суровой,
мы ели дрянь и одевались плохо,
и знать не знали, что портвейн бывает
не рашпильный, как на углу в подвале,
а бархатный, как платье у Орловой.

Хотелось дотянуться хоть до Польши – 
блеснуть, как скажут дети, в «универе».
Мужской пиджак на два размера больше
и клеши в клеточку! О, Верка понимала…
(а мерку на глазок она снимала),
и воздавалось каждому по вере.

Мы заграниц не видели ни разу,
хранили Таллин в камушке зашитым,
матрас на крыше – римская терраса,
там пятых копий папиросный шорох
шуршал, как древоточец, в наших шорах,
там голуби с венецианским шиком

пронизывали кисею Висконти,
надменно сея цинковые кляксы…
Реакция волшебного с посконным:
уборная, одна на десять комнат 
(кому досталось – слава богу, помнят),
рупь – койка в Гаграх, и Козел на саксе.

А кроме, кроме – в доме Нирензее
(музей эпох, хранилище сюжетов,
сам – многослойный экспонат музея) – 
под водку с самой пролетарской пищей
голодное клубилось токовище
отдельно взятых, чокнутых поэтов,

назначивших себе земную цену
быть гениями. Так писали, будто
никто до них с эпохи миоцена
не сочинял. И дай ему рубанок –
им настрогал бы пьяный в дым Губанов
небесный вальс танцующие буквы.

В дыму той нирензеевой лачуги,
держа прямыми пальцев веретёна,
сучил и прял гармонию Бачурин,
и ждал, чтобы его расшевелили,
князёк московский Боря Кочейшвили,
и Ольга замирала обречённо…

Я девочкой застала те Афины
героев, гениев, гетер и гегемонов.
С тех пор во мне гнездятся эндорфины – 
гормоны радостной и небывалой жизни,
хотя давно истлели розовые джинсы,
которые мне сшил тогда Лимонов.

***
Юрию Росту

Мне снился город-тамада, испытанный в застольях,

огонь в его хмельных очах, не сякнет саперави,

его не считаны года, тверды его устои,

прекрасен лик, горит очаг и гости за пирами.

Мне снился город, он парил на крылышках балконов

все вверх, по скачущей реке, все выше, по спирали,

оправлен в серебро перил и переплет оконный,

держал, как птицу на руке, рог, полный саперави,

знаком и будто незнаком, и цвел гранат в петлице,

был поцелуй его, как смерч, и кровь кипела в жилах…

Друг разбудил меня звонком: он пил три дня в Тифлисе.

Друг знает жизнь и знает смерть.

А я не заслужила.

***

А кто-то обещал, что будет легко и сладко?
Что раскаленный камень вот этих самых ворот
выбросит бутоны, зацветет щелястая кладка,
и повалит навстречу тебе милосердный народ?
Наглючил себе (это всё твоя дурь и канабис) – 
мир, где любят евреев, нищих, калек и сирот…
Явился спасать, да позабыл анамнез,
а в анамнезе сплошь – чума и проказа, а ты-то
им про любовь, а они-то вовсю собирают камни,
но кто обещал, что ослу твоему под копыта
будут бросаться падшие женщины и мещане?
Хотя, например, мордобоя, доносов и пыток
тебе, разумеется, тоже не обещали.
Бедный псих, нищеброд, это вольный и собственный выбор.
В этом городе смерть тебя ждет и целует в уста.
Здесь тебе не сулят ни надежды, ни выгод,
хоть убейся об стену под кощунственным кайфом креста.
Самогон на крови заливает глаза, горизонт затягивает тоска,
может, рыжая та, вчерашняя, с блокпоста
даст воды, надоенной из песка…

Икарийские игры

когда я работал в цирке
начинал свои байки папа
в цирке он никогда не работал
а вот я – да
я работала икарийские игры
где была нижней
знаете что такое нижний
это самый сильный и терпеливый 
и его дурацкая сила
направлена на то 
чтобы подставить спину плечи
руки ноги и голову
тем кто летает над ним
и чей полет трибуны встречают
изумленным ах!
и провожают 
бешеными аплодисментами
нескончаемыми как прибой
мои товарищи 
отталкиваясь от меня
взлетали высоко-высоко
рассекали воздух как ласточки
делали двойное сальто
а самые безжалостные
даже тройное
в этом случае надо стартовать
с особой силой
и приходить мне на плечи
а это ведь очень больно
но меня никто не жалел
меня даже не замечали
ко мне привыкли
как привыкают к надежному батуту
я восхищалась легкостью
с какой они улетают вверх
это я я их подкинула
хотелось мне крикнуть
без меня они вряд ли 
так чистенько вознеслись бы в самое небо
и вот что я вам скажу
никто из нас не догадывался
и даже не думал
что я-то я тоже
могла бы летать не хуже чем они
а может и лучше
и когда это пришло в мою в голову
в голову на которую
всем своим весом
усиленным скоростью
до сих пор приходили они все
все эти икары
я повернулась и ушла с арены
чего по правде говоря
никто не заметил
как всегда

Баллада о жестоком излучении

Горячая плазма проявляет мощное нейтронное и жесткое рентгеновское излучение, очень опасное для людей. К тому же излучение уносит значительную часть энергии. Все это требует рационального решения.

                                                  

                                                       Энциклопедия

По-пацански был не хуже других,
правда, длинный нос шибко драл.
Но и то – как от трамвайной дуги,
от башки его летела искра.
А гимнасточка татарских кровей – 
вся из острых плеч и локтей,
и походка – плавный Равель,
будто вовсе нету костей...
Дуры девки-то не ценят ума,
там банкует при гитаре болван
(да и бабам слаще хер да тюрьма,
чем способность к петушиным словам). 
ВырезАл «Алсушка – бля» на коре,
как там это? ха, фамм фаталь!
извивайся коброй, блять, на ковре, -
я пошел свои рентгены хватать…

Время с верстами смертей и седин,
одноклассники встречаться трубят.
Приволокся из Парижа один,
у другой – аж трое ребят,
диссертацию четвертый добил,
отсидел седьмой за разбой,
тот на мерсе, но такой же дебил,
Петя Рябушкин теперь голубой…
Вдруг – Алсу! И ахнуть, и освистать: 
вся от пяток до бровей – на винте,
бирюзовые глаза – на висках,
шея, ноги, даже пальцы – не те,
уж такая вся опасная рысь,
голос матовый из плоской груди…
Так и дергает, как зрелый нарыв,
кто на эту татарву поглядит. 
И когда все были пьяные в хлам,
дверь незапертую пнув колесом, -
умник наш – с кошелкой бухла,
на паркете – грязный след от рессор.
У него с электроприводом конь,
у него пусты стремена,
кровь створожена, а в чреслах огонь:
чао, сучка, помнишь меня?
Точно меч, пролег жесткий луч
между ними, и, осмелев,
выжал он из шрамов смолу,
и оса увязла в смоле,
и прилипла жалом к оси,
и ушла за ним до утра,
и любовь прорвалась из жалости,
как взбесившийся нейтрон из ядра.

Высох – за год, словно елка к весне.
Покатил, минуя бакены, вброд. 
Сволочь был, но помер во сне,
как святой, и легок был гроб.

И когда Алсу ложилась с другим, -
вспоминала, как, бывало, качал,
прижимая, словно кошку, к груди,
по квартире нарезая круги,
обреченной плазмою облучал…
А бывало, бил по ночам.

***

Когда объявят вылет рейса

в один конец,

не спрашивай у пассажиров –

куда, мол, брат?

Коснись живой руки, погрейся…

Слепой гонец

тебя проводит и пожитков

велит не брать.

Не задавай ему вопроса,

зачем ты жил,

кто загрузил тебя, тот в курсе

твоих программ,

не бойся взлета, это просто

другой режим,

для тех, кто не любил экскурсий

в туристский храм.

Когда и мне достанет духа

подняться ввысь,

не надо плакать, мне не больно.

Слечу с крыльца,

как утром в детстве, легче пуха,

по осевым –

и прав не надо, и свободна,

и нет конца.

***

Над городом парадных, поребриков и булок,

и рюмочных, и арок

ходил один, как гвоздь,

на клоунских ходулях и в чем-то вроде бурок,

гамаш или опорок

окоченелый дождь,

и мрачными глазами, гримасой ядовитой,

губою кривоватой,

шарами в голове

он был похож на Хармса с пришитой рукавицей,

дырявой рукавицей,

висящей в рукаве.

Над городом шатался, бездомный, с керосином,

из лавки с керосином

в бидоне за спиной

и засевал Фонтанку чахоточным курсивом,

японской куросавой,

и водку пил со мной.

А я-то вся такая, вся пьяная, как чижик

(слетевший на порожек),

укрылась под кустом,

а куст мне по-собачьи лицо и руки лижет,

он никому не служит,

и лепестки крестом.

А дождь над Ленинградом опохмелился пивом

и на прощанье что-то насмешливо прочел,

и куст в саду зажегся сиреневой купиной,

лиловым керосином,

бесстрашным кирасиром –

и не сгорел причем.       

Работа над ошибками

Хорошо бы моей жизни впаять
исправительных годочков на пять
на одном из тупиков-полустанков
с правом переписки старых диктантов.
Там бы я бы выходила б к доске
и писала бы с умом на песке,
и смолистые бы слёзки стекали,
и вороны говорили стихами…
Почерк был бы ясный, простой,
и сияла бы доска чистотой,
а спала бы, подстеливши соломы,
вычищала бы из жизни обломы…
А задует ветерок-баргузин – 
я бежала бы в сельпо-магазин,
покупала кровяной колесо бы
и бутылочку московской особой,
и еще бы карамель двести грамм,
и в окошко наблюдала буран…
А наутро лег бы гладкий песок,
где писала я наискосок,
чистосердечно признавая свои ошибки.