Александра Шалашова  рассказ                                         

Ты куда бежишь, кораблик?

Родилась в Череповце. Печаталась в журналах «Сибирские огни», «Пятью пять», «Homo legens», «Пролог», Победитель суперфинала “Чемпионата поэзии имени В.В. Маяковского”. Лауреат Всероссийского фестиваля мелодекламаций имени В.В. Верушкина. Победитель Всероссийского конкурса малой прозы “ЭтноПеро”. Лауреат фестивалей “Всемирный день поэзии” 2017 года и 2018. Лауреат фестиваля творчества студентов «Фестос-2017» в двух номинациях – автор песенных текстов и автор-исполнитель песен на собственные стихи. Автор сборников стихов «Я достаю коньки» и «Звезды никакой не видя». 

                                                                                        ***

Вы меня, наверное, ещё помните, хотя мы виделись последний раз больше года назад, но мама никак не хотела давать ваш адрес. Будто я плохого хочу, а ничего.

Дала всё-таки. Я выпросила-выревела.

Зачем же?

Чтобы рассказать.

Вы помните, что наша остановка называлась «Хлебозавод» и называется ещё?  Мне очень жаль, что я допускаю столько ошибок, не могу поправить, потому никогда не перечитываю получивший текст, или сочинение, или изложение. Так говорит наша учительница по русскому языку. Но я не перечитываю, потому что пишу медленнее всех (не всех вообще, а медленнее Кристины и Кати), и не хватает времени перечитывать. Письмо я бы могла перечитывать, но ошибок бы не увидела всё равно.

Отмечайте, пожалуйста, красной пастой или красным карандошом, если заметите ошибку. Я не хочу быть глупой, а хочу, как Кристина и Катя. Только учительница постоянно говорит что я глупая что мне не в этой школе учиться надо, а в Марусино. А я не хочу в Марусино, потому что туда на двух маршрутках ехать надо. Можете ли вы сказать им чтобы меня в Марусино не отдавали?

Отмечайте, только если вам несложно, потому что вы сейчас очень заняты. Мама однажды сказала – ничего, там ему подыщут занятие.

Какое у вас занятие, Семён Владимирович?

Где вы живёте – в доме или в комнате?

Хорошо бы в доме. Там можно выходить на улицу и смотреть на растения и деревья.  

Я теперь часто выхожу смотреть растения. Кто-то из нашего дома – и мы даже знаем кто, это та самая бабушка, которая одна летом не уезжает на дачу. Она сажает фиалки и большие белые цветы. Это красиво, и нельзя рвать.

Помню день, когда вы переехали в нашу квартиру.

Мама искала жильцов, давала объявления – в газету и на «Авито», только звонили молодые парни с вежливыми голосами, предлагали помочь. Услуги предлагали, так называется. Мама вначале просто отказывалась, а потом начала ругаться. Один раз даже сказала матом, но тихо. Звонили женщины – взрослые, спокойные. Они не всегда просили маму подойти. Разговаривали со мной, только я ничего не понимала.

В большой комнате жили уже Надя и Павлик, они давно уже у нас живут, мама им даже два раза квартплату поднимала – потому что Надя часто забывает выключать свет в коридоре, а по счётчику набегает. Так мама говорит. Я не знаю, сколько.

Мы с мамой жили в маленькой комнате, которая раньше считалась моей. Папа сам сделал и приколотил две узкие полки, чтобы ставить учебники. Но у меня не так много учебников, поэтому вторая полка стояла пустая. А простые книги не читаю, разве что если по литературе что-то зададут. Но тогда беру в библиотеке (там хорошая тётечка работает, добрая, никогда не смеётся – мол, ты всё равно никогда не прочитаешь) и долго держу на подоконнике надеясь прочитать потом, а смотрю только перед уроком. Я не очень-то хорошо учусь.

Поэтому на второй полке ничего нет. Помните, что вы спросили у меня – можно ли на неё ваши книжки поставить?

Вы поставили книжки, только они совсем скучные оказались. Что-то по физике, но мы такого ещё не проходили. Однажды – только не злитесь – я взяла одну из книжек и отнесла в школу. Достала на уроке, как будто бы я читаю.

Катя и Кристина умные не только по русскому. Они и на других уроках умные.

Вот я и достала книжку.

Я ничего не понимала.

А учительница закричала и сказала, чтобы я вернула книжку в библиотеку и больше никогда не смела брать, потому что это не для семиклассницы, не для школьницы вообще, а для серьезных людей, для учёных или учителей.

Она взяла книжку и положила в свой стол.

Она и сейчас, наверное, там. Простите, что я вашу книжку у неё оставила. Нужно было, чтобы мама пришла и забрала. Но она нипочём не стала бы приходить.

Она говорит – если бы я знала. Если бы я хоть на секундочку знала.

А что знала-то?

Она не говорит.

Но в тот день, о котором я говорю, я ещё не брала вашей книжки, я вообще не знала, что вы к нам придёте жить. А просто однажды вечером мама сказала – кажется, нашла нам жильца. Я спросила – хорошо, а какой он? Молодой или старый? Женщина или мужчина? Мама пожала плечами – погоди, увидишь. Дед какой-то. Переедет послезавтра, у него тоже ситуация трудная. Как у всех.

Вы не обижайтесь на маму, что она вас дедом назвала. Это всё очки и волосы, знаете.

Я раньше часто доставала из секретера маленький альбом, который мама купила давно за четыреста рублей и расстраивалась потом, что дорого. Часто заходила в другие магазины, спрашивала продавцов – а почём у вас вон такие, с бархатными обложками? – и альбомы становились всё дешевле и дешевле, пока не исчезли совсем. Тогда я впервые подумала о том, что, может быть, многих вещей, которыми пользовалась мама, уже нет, и никогда не увижу.

Хорошо, что альбом остался.

Я бы его честно доставала, но мама хмурилась. При ней – не надо. Там Рыська, умершая три года назад, мамина сестра, вышедшая замуж за наркомана, мама, с длинными тёмными волосами, тёмной подводкой на веках, улыбающаяся, яркая; там папа. Я на Рыську смотрела; на всех. Не при маме. Ждала, пока она на работу уйдёт. Тогда доставала. Нет, не знаю, что искала. Я просто хотела сказать, что папа на некоторых фотографиях тоже выглядел, как дед, и однажды нам даже в магазине сказали – похожи, как с внучкой, прямо глазами похожи. А он мамы-то старше всего на семь лет. Это всё волосы. И очки.

Я ждала вас на кухне. И мама ждала. Она велела мне вымыть пол и разобрать вешалку с верхней одеждой. Убрать зимние драповые пальто, мамину старую шубу из искусственного меха – а то человеку и одежду повесить некуда будет. Но у вас было мало одежды с собой.

Вы пришли через час после того, как мы перестали вас ждать, ушли с кухни, забрав с собой в маленькую комнату чашку и разломленные на кусочки коржики. Вы позвонили три раза, как будто бы были уже здесь своим, родственником или близким другом, как будто бы знали моего папу.

А вы знали?..

Наверняка нет.

Мы об этом не разговаривали.

Я думаю, что вы могли бы знать моего папу – он часто ездил в Москву и возвращался утром, потому что ночью нет электричек. И я не помню почти, но вроде в эти ночи мама сидела на кухне одна и, если я приходила сонная и босая, говорила – спи давай, я сейчас тоже пойду. Но не шла. Я скоро засыпала опять, но думаю, что она ночи так сидела, а наутро с воспалёнными и пустыми глазами на работу ехала.

Кашу, говорила, сама себе заваривай.

Обычно-то она сама доставала два пакетика овсянки «Каждый день» и заливала кипятком из чайника. Получалось вкусно, но нужно обязательно есть горячей – я однажды одевалась долго, и всё простыло, стало белым, невкусным.

Вы не извинились. Вы мало разговаривали тогда, в первый вечер. Вы тяжело дышали, и мама даже потом подумала, что у вас бронхит или что-то вроде того. Она боялась заразиться и потому даже немного обрадовалась, что теперь не нужно приглашать вас на кухню, поить чаем. Вы же сами опоздали.

Мама сказала: «Пойдёмте, вашу комнату посмотрим». Вы кивнули и прошли вперёд в тонком пиджаке из какой-то непромокаемой ткани. Мама следом.

Мне неинтересно было. Но услышала, как мама объясняет – вот ваша кровать, односпальная, старенькая, но ничего, крепкая; вот телевизор, только пульт куда-то затерялся, но ничего, переключать каналы можно так-то и так-то; на балконе можно курить – вы курите? – а в ванной и в туалете курить нельзя, потому как она не переносит запаха сигарет.

А я вспомнила, что папа по пачке в день выкуривал – как она же она с ним?..

А может, папин табак она любила, а тут чужие и крепкие сигареты, ваши. Я-то потом привыкла, даже нравился запах. Я-то не отличала одни сигареты от других – так только, во дворе хвасталась, что пробовала дорогие. А какие дорогие – и сказать бы не смогла.

Вы, наверное, ещё вещи будете перевозить, так тут вот кладовка в коридоре, если что, пользуйтесь, мы с дочкой и не храним почти ничего. Разве что банки пустые. Нет вещей больше, только в сумках? А зимнее? И куртки тёплой нет?

Есть, всё есть. Привезёте потом. Вы ответили. Но вы ничего не привезли, и поэтому мама отдала вам старые папины вещи. Вы долго не хотели брать, даже злились отчего-то. Но ведь папе эти вещи ни к чему, он за ними не вернётся. Только когда стало по-настоящему холодно вы взяли его зелёный свитер с горлом – там были маленькие дырочки, прожженные сигаретами по невнимательности, но мама аккуратно зашила нитками, и не видно. И куртку зимнюю взяли. Папе она не нравилась, говорил – длинная, в ней как бабе. Как папе было – я не помню, но вы совсем не выглядели как баба. И ничего стыдного нет, чтобы вы взяли. Я бы тоже взяла.

Мама переживала всегда – за всех, за Надю с Павликом, за вас, за меня. Вы принесли в комнату две большие красные сумки из «Ашана». Это я уже видела, высунулась смотреть от любопытства а вы строго так. И подумала – строгий, неинтересно, да ещё и дразнить будет, толстой дразнить, когда варенье на хлеб намазывать стану. А мама говорит – ешь варенье, а то засахарится на следующий год. А оно уже немного, но так и вкуснее.

Черно смородиновое.

Вы поставили сумки на пол.

В одной был свитер, рубашка и растрескавшиеся зимние ботинки. В другой – стопки бумаг, аккуратно связанные верёвочками. Вы это, ну, книжку пишете, что ли. Мама пошутила. Да, книжку, ответили вы.

Что ещё было важного? И не вспомню сейчас. Мама сказала мне помочь разобрать ваши вещи. Не потому что вежливая, а просто таким вы усталым показались – будто упадёте на кровать сразу и уснете, едва вы выйдем из вашей комнаты.

Вашей.

Она не сразу вашей стала. Я долго привыкала.

Мама велит мусор вынести. Пройдись хоть, говорит, а то в комнате киснешь и строчишь что-то, как приклеенная. Уроки бы так делала. Мне и вправду на уроки как будто бы сил не хватает, сяду и устану стану в одну точку смотреть.

Аня ты что оглохла? Мусор, говорю.

Теперь нужно идти.

Так я после продолжу.

                                                                                        *** 

Помню.

Каштановая чёлка.

Конечно, помню.

То, где живу теперь – ты просишь описать, рассказать. Это немного сложно сделать, потому что смотреть нужно как будто бы сверху, а не изнутри – и тогда получится правдиво и хорошо.

Я здесь третий месяц.

Больше похоже на комнату. Впрочем, комната большая. Я тоже часто смотрю на растения и деревья. Мне больше всего нравятся небольшие полевые цветы, которые в траве даже и разглядишь не вдруг. Раньше я любил просто ложиться в траву и открывать глаза широко-широко – и по близорукости давнишней моей, видел и землю до мельчайших крупиночек, до блестящих на солнце песчинок, и мошек с неизвестными мне названиями, и раскрошенные крылышки бабочек, и всё прошлогоднее, слежавшееся, ставшее почвой.

У меня нет красной ручки и, знаешь ли, ты пишешь очень хорошо и допускаешь совсем мало ошибок. В основном, как мне кажется, пропускаешь запятые. Это несложно исправить, если только ты не станешь пропускать уроки. Сейчас, правда, каникулы. Но ведь наверняка учительница что-нибудь задала на лето. Нужно делать. Вот прямо сейчас достань чистую тетрадку в линейку и напиши:

Пятнадцатое июля

Классная работа

Нужно отступить две строки. Кажется. Я не помню. 

Пожалуйста, сделай это прямо сейчас.

Нет. Ещё кое-что хочу попросить.

Можешь ли ты найти красный пакет из «Ашана»? Не тот, в котором запасная рубашка и свитер. Другой.

Там стопка бумаг, аккуратно сложенная. То есть теперь уже не знаю, как, но я сам складывал ровно, бережно. Ты видишь, что эти страницы отпечатаны на машинке – помарок много, но все аккуратно замазаны особой корректирующей жидкостью. И ведь специально пошёл в канцелярский магазин, купил. И ведь никто вроде бы и на машинке больше не печатает, а жидкость всё равно продаётся. Я замазывал лишние буквы и ждал, когда высохнет, изредка осторожно пробовал пальцем. Оставались белые следы, ждал. Ещё замазывал. Потом высыхало, складывал обратно стопочкой. Бечёвку в хозяйственном магазине купил.

И хотя я знаю, что тебе некогда, что ты должна отдыхать и набираться сил перед новым учебным годом, но могла бы ты мне помочь? Я уже и маме твоей писал, но она не ответила, хотя прошло четыре месяца.

Она не ответит?

Ты можешь прислать мне рукописи сюда? Правда, на почте денег за это больше возьмут. Много денег. Я не знаю. Я тебе пришлю, ты только скажи. Или отдам потом, когда всё

когда всему

Хочу на чём-нибудь сосредоточиться.

Марусино – это вспомогательная школа? Не надо тебе туда. Скажи им, что я запрещаю. Хотя кто я такой, чтобы запретить. Просто скажи – я прошу. Я вернусь и буду с тобой заниматься по всем предметам, только пускай не отдают.

Твоя мама спросила тогда – вы что, роман пишете? Я знал, что она спрашивает в шутку, что нужно было что-то придумать, но не успел, не придумал, да и чувствовал себя плохо. Потому что тогда и вправду заболел, не знаю только, бронхитом ли. Поднялась температура, ломило тело, в висках стучало так – тук-тук, тук. С самого утра стучало, а тут ещё и переезд. До вас доехал с трудом, голова кружилась. Долго стоял в подъезде, дыхание не переводил – а видишь, вы всё равно заметили.

Я жил в общежитии у знакомых, на птичьих правах. Старался на глаза коменданту не попадаться, хотя каждый месяц приносил тысячу рублей – чтобы в комнату лишний раз не заходил и глаза закрывал. Но коменданту всё равно не нравилось. Ладно бы девчонка какая, ворчал. А то – мужик взрослый, по виду не студент. Да и не преподаватель, преподавателей тут каждая собака знает.

Так скоро я понял, что придётся из общаги съезжать, но куда?

Так искал и искал, а однажды позвонил женщине, у неё был тихий и приятный голос. Спокойный такой. Это в Люберцах, сказала она. Квартира. Нужно ехать на электричке или маршрутке. Остановка называется «Хлебозавод».

Да, я помню, как называлась остановка. Не потому, что часто ездил и просил водителя остановиться – а просто и на самом деле пахло с пяти утра чем-то сладким, сладким и хлебным.

Только в палатках от Хлебозавода продавался обычный хлеб – пшеничный, белый и безвкусный. Я купил несколько раз по половинке батона. Так и лежали потом на столе в моей комнате, а доедал с трудом. Даже когда выздоровел.

Мне шестьдесят семь лет, я старик.

Можно ли как-нибудь извиниться перед твоей мамой? Скажи ей – я не хотел, чтобы вас беспокоили, чтобы это и вас коснулось. Если ты подскажешь, я обязательно найду какие-нибудь слова.

А сейчас свет выключат, и всё.

 

                                                                                        ***

Мама закрыла вашу комнату. Я поняла оттого что попасть не могла дергала только дверь зазря. Искала ключ. Оказалось заперто. Пришлось ждать целый день, когда мама придёт с работы, а она и задержаться может, но это ничего совсем, нестрашно, я даже люблю, когда она задерживается, потому что можно о себе долго думать, и никто не спросит, не отправить посуду перемывать, потому как грязно.

Не отмываются вечно коричневые каёмочки от чая. Не знаю отчего. Вроде стараюсь. Но неаккуратная, небрежная, наказание. Мы сели вечером с мамой, а она пакет сухарей достала.

Почему уехал Семён Владимирович, я спросила. Почему вещи оставил. И пусть мало совсем вещей, а только два пакета, но оставил ведь и что с ними делать будем?

Ничего не будем, мама сказала. Она грустная ходит, как будто что-то произошло. А что сделаешь? Пускай закрытая комната постоит недельку. А там глядишь и нового жильца найдём. Буду женщину искать. Студентку или работающую. Чтобы целыми днями не просиживала за закрытой дверью, не занималась непонятно чем. У него же и гитара была. Так хоть бы раз сыграл.

У вас была гитара?

Да-да помню. Была.

Чёрный чехол и грязь. Не грязь, пыль. Серое на чехле липкое. Проведу пальцами почернеют, и в ванную бегом. Семён Владимирович, вы её в руки сколько не брали? А я так просила – научите, научите. Умели ли вы сами? Наверное, умели, если в квартиру новую привезли. А где ключи, я спросила у мамы. А она сказала, что не нужно лазать по оставленным жильцом вещам, что это нехорошо.

Может и вправду нехорошо. Но книжку-то тогда я взяла, хотя и стыдно было. Я больше не буду. Мне совсем не сложно сделать то, о чём вы просите, но ведь и не знаю даже, как войти в вашу комнату. Мама говорит – не в вашу уже.

А пройдёт неделя – она сама зайдёт и выкинет. В коридоре свалит и свитер ваш, и рубашку белую, выстиранную, и пластмассовую расческу, и тетрадку в линейку, наполовину исписанную и изрисованную, и даже те листочки, которые вы просили меня прислать. Они лежат аккуратно-аккуратно, будьте уверены. Я не трогала. Никто не трогал. Мама не станет, пока…

Ну как она говорит – пока всё не выяснится.

А что выясниться может?

Что вы возьмёте да вернётесь?

Но она в это не верит, говорит – не вернётесь. Что это значит, Владимир Семёнович? Что вы никогда не вернётесь, не приедете, не сядете пить чай со мной и с мамой?

А гитару куда?

Вы скажите.

Вы её кому оставили, почему не взяли с собой?

Может быть туда с гитарой не разрешается. Так вы придумайте что-нибудь, потому что я не могу придумать. По мне пусть ещё год стоит. Год долго через год вы вернётесь, потому что год это страшно долго.

Раньше, когда я совсем маленькая была, мне на день рождения папа всё время приносил мороженое – вкусное такое без обёртки, знаете. И на следующий день после дня рождения я спрашивала – а скоро ли опять будет день рождения, скоро ли?

Мама говорила – через год.

Год это долго, так долго. Я уже и вкус мороженого вкусного без обёртки забывала. Хотя знала, где папа покупал, и могла бы, наверное, сама накопить – не сдавать в школе деньги на завтраки например.

Оно продавалось в маленьком магазинчике с красной вывеской Универсам. Мама говорит что это что-то знает и что вроде как это просто название осталось, но оно ничего не значит на самом деле.

Оно дорогое было. Сорок рублей. С шоколадной крошкой.

Это мама раньше говорила, когда я на девочек в классе жаловалась – не придумывай. Но мне-то никем таким не стать, даже не уйти. До школы пять минут пешком. А зимой пятнадцать, потому что обочину чистят плохо, а по дороге идти нельзя. И сколько осталось до сентября – всего ничего. И будет мне восьмой класс и черчение. Мама говорит – сложно. Сложно? Вы же помните. Не верю, что забывается так быстро.

Я сказала маме, что мне нужно зайти в вашу комнату, на пять минуточек нужно, потому что я оставила что-то важное, нужно забрать.

Она не поверила, сказала – не ври.

Я плакала, но она всё равно не поверила.

Сказала, что Семён Владимирович ко мне так относился хорошо, а я хочу по его вещам лазать. От обиды я расплакалась ещё сильнее и чуть было не рассказала всё. Но не рассказала, она же не знает, что я ваш теперешний адрес у неё в телефоне нашла.

Я глупая глупая – или это письмо вдруг прервалось, хотя должно было продолжаться?

Что у вас случилось?

Я не могу отправить вам ваши бумаги, простите.

                                                                                        ***

Думал – успею дописать. Отвлекли. Тебе незачем знать. Отвлекли и отвлекли.

Зато теперь в санчасти спокойнее, тише.

Могу продолжить.

Зачем просил тебя рукописи прислать?

Сам не знаю.

Что.

Хотел.

Хотел работать хоть над чем-нибудь, делать хоть что-то.

Но теперь

Ты просила исправлять ошибки красным карандашом, да у меня не меньше. Мне никто карандашом не исправит. Да и нет здесь красных карандашей, и достать негде.

Может быть, за сигареты удалось бы.

Кстати, спасибо за сигареты.

Это ведь ты прислала?

Как тебе продали?

Неужели так выросла за то время, пока меня не было?

И как целый блок догадалась купить. Не знаю. Но спасибо.

Вздрагиваю. Теперь неприятны громкие звуки.

это в дверь стукнули

это баландщик пришёл?

там в столовую ходил, а здесь обед приносят.

сам всё больше лежу, пытаюсь дышать глубоко, чтобы отлежаться и надышаться. сказали – в санчасть на две недели максимум, на большее не подпишут.

и так говорят, чем не жизнь - работал только четыре часа в день, потому что глаза и суставы. Сказали – артроз. Без них знаю, что артроз. Вернее – не задумывался, но наверняка.  Иначе отчего бы пальцам болеть в холодной воде? И потом долго, когда и воды уже никакой нет.

когда ведут в баню – страшно

сейчас

сейчас

посмотрю кругом только, чтобы не видели. А каждый может со стола письмо взять, прочитать. К тебе – рвали дважды. К Лёше – не видели, слава богу. Не хочу, чтобы видели. Как будто и тебя, и его вмешиваю – в грязное, мыльное, пропахшее коричневой краской, напластовавшейся в коридоре за годы, средством для мытья полов, кусочками моркови в супе.

сейчас лучше. но положили не из-за артроза и не из-за глаз, нет.

задыхаться стал, и воздух какой-то тяжелый, и дышать больно. жаловался часто, и даже четыре часа работал с трудом, через боль. когда пожаловался в очередной раз, подписали и положили сюда.

здесь хорошо

только страшно с непривычки

снова в дверь стукнули

это не баландщик

это кто-то

 

                                                                                        ***

Мама сказала – а знаешь, что там с ним сделают?

Я не знаю.

Что с вами сделают?

Я могу прислать пакетики чёрного чая, вам ведь наверное нужно? Могу насыпать сколько в конверт войдёт.

А сигареты я не посылала. Я не знаю, кто.

А я украла у мамы ключ от вашей комнаты. Не знаю, как вышло. Она оставила - забыла на столе, а я взяла. Ключ как ключ. Плоский, золотистый. И раньше видела, но раньше-то было незачем на него смотреть. Вы понимаете. Повернула ключ в замке дважды, а дверь так скрипела – показалось на секунду, что там есть кто-то, за дверью.

Кто такой баландщик?

Почему вы его боитесь?

В комнате никого не было, только запах затхлый, застоявшийся. Вдохнула. Подумала про свечки. Так пахли свечки? Мама говорит её тоже в детстве в церковь водили, но ничего не изменилось. Папа ушёл, и не помогло. Бабушка умерла, и не помогло. Вам, говорит, не помогло.

Достала бумаги из красной сумки и унесла в комнату, под кровать положила.

Вы не станете больше подчёркивать ошибки в письмах? И стараюсь, и очень страшно ошибиться. В ваших бумагах ни слова не разобрала, ни единой буковки.

Мама будто и рада, что с вами сделают, как будто перед ней виноваты.

А вы не виноваты. Приходили милиционеры, спрашивали.

Меня одну им спрашивать нельзя было – только с мамой или школьным психологом, но наша психолог ушла в декрет, и в её кабинете иногда идут уроки труда для девочек. Не сошьешь там, не приготовишь. Так и пишем в тетрадках что учительница говорит. А она говорит – в ряд, за ниточку и в петельку. Это так нужно вязать крючком.

Это легко.

Милиционер спрашивал, старались ли вы остаться со мной наедине, оставались ли.

Сказала – нет.

А дотрагивался ли он до тебя – трогал руки, волосы?

Сказала нет.

Не говорил ли, что хочет тебя сфотографировать?

Сфотографировать, смешно.

У вас ведь не было фотоаппарата?

Не было фотоаппарата в красных пакетах. Наверное, не было вообще. Это у нас оставался старенький, плёночный, а плёнку никак не купим.

Милиционер велел мне идти, а маме остаться. Долго с ним сидела, объясняла. Я сначала подслушивала у двери, но почти ничего не услышала, потому что работала стиральная машинка.

Но кое-что услышала всё равно.

Ладно, ему и так хватит. Не трогал её никто, мама сказала. Он же дряхлый сами посмотрите. Простите что так пишу, потому что это не я, а мама. Хотя её тоже один раз в парикмахерской старой коровой обозвали. Женщина, и не особо молодая. Всё равно обозвала, и ни за что – вроде как ей показалось, что мама хотела без очереди пройти и толкнула её. А мама всегда терпеливо очереди стояла, даже со мной маленький. Теперь-то говорят что её специальные кассы для мам с детьми, куда больше никто вставать не должен.  Мама очень плакала.

Милиционер всё смотрел на неё, будто ни одному слову не верил, будто мы его нарочно обманываем.

 

                                                                                        ***

Я не могу, не хочу говорить.

В больнице тихо. Простыня белая. Ем белый хлеб, размоченный в воде. Зубы болят.

Зубы болят, и губ языком коснуться нельзя.

Видел во сне отчего-то заснеженный двор церкви, нашего Знаменского храма, куда мама приводила не на службу даже, а так – подышать тёплым жёлтым запахом, тяжёлым таким, правильным, от свечей и тающей воды, потому что люди долго стояли в притворе, не проходили дальше, а с их сапог капала чёрная декабрьская вода. Потом какая-то старуха в чёрном вышла, бросила тряпку на снег, а потом подняла и снова унесла внутрь. Я подумал, что она тоже почувствовала, как пахнет мартовский тающий снег, и ей отчего-то был неприятен, и она хотела заглушить, спрятать под тряпкой.

Потому что тряпку стирают в ведре, а не на снегу.

Но снегу ничего не сделалось, и запаху ничего не сделалось, и я навсегда запомнил.

 

                                                                                        ***

Мама сказала что вы за самое плохое сидите.

Я не понимаю.

Что значит плохое?

Это наверняка не такое плохое, за что ругают меня. Вы мусор выносите, чашку за собой моете, не ругаетесь плохими словами. Хотя в том вашем письме, где про больницу было – мне показалось, что вы готовы выругаться, вот-вот выругаетесь но держитесь, как-то держитесь.

А мама уверяет, что плохое. И она плачет, тушь размазывает, и прощения просит, а сама некрасивая становится. Мне стыдно, что у меня такая мама, но никто не видит нас, мы дома сидим, на кухне, и пьём чай с ванильными сухарями. У нас на «Хлебозаводской» ларёк близко, и мама всё время покупает сухари – вы пробовали?

Вкусные.

Да-да, я знаю что пробовали, потому что мы часто сидели, и что было у нас к чаю? Сухари.

Что вы могли сделать плохого?

 

                                                                                        ***

Сначала всё хорошо было. В школе. Я вёл географию, но теперь, наверное, не смог бы тебе помочь по этому предмету. Я старый, я всё забыл. Помню только своё любимое некогда, да и то только частички-капельки, самое неважное.

Временную конституцию Сомали.

Главные достопримечательности Петрозаводска. 

Не неважное всё помню, сказал неправильно – просто ничего о том, как можно было защитить себя, не поддаться, не дать случиться непоправимо-страшному, неправильному.

Мы пошли в поход на выходные, на Святое озеро. Маршрут нетяжёлый, дождь только накрапывает, не бьёт по рукам, по лицам – и оделись хорошо, в свитера и непромокаемые плащи. Я экипировку каждого проверил, заставил при мне рюкзаки собирать-разбирать, пока не укладывали правильно.

Малышня.  Семиклассники. Пели ночами, клюкву прошлогоднюю, яркую, кровавую, запёкшуюся нашли, набрали полные ладони. Так и шли, напевая, тыкая друг друга в бока, затевая драки – шутливые, понятно, я смотрел. Одёргивал, если вдруг начинало казаться, что какую-то черту переходят, увлекаются.

С нами шёл Лёша, и за него-то мне поначалу было тревожнее всего. Он самым маленьким был, тихим. В драках не участвовал. Только оглядывался, улыбался стеснительно. Его тоже никто не задевал – может быть, понимали, что такого нельзя трогать. Может быть, боялись меня.

А может, просто не сложилось у них в классе этого – когда слабого травят, когда прячут вещи, мешок для обуви на голову надевают, тычут в лицо тряпкой для доски. И хорошо. Потому что иначе Лёше бы доставалось каждый день, а я бы этого не вынес.

Ночью я уснул быстро, в спальник завернувшись. Слышал, что дети не спали – смеялись, пели, но я решил – пусть, ничего страшного. А потом и смех слышать перестал.

Утром проснулся, плеснул воды из ручья в лицо, проследил, чтобы дети умылись, пока дежурные готовили завтрак.

Убрались, мусор в мешки собрали и пошли к шоссе.

Лёша обычный был.

Правда обычный.

Ничего такого.

Мы доехали до школы, откуда всех родители забрали.

А на следующий день к директору пришла мать Лёши, и плакала, и кричала. Её успокаивали, уговаривали, поили валерьянкой с водой. Потом позвонили мне.

 

                                                                                        ***

Мама тоже всё время кричала на папу, но я думаю, что она была права. Он мог прийти неприятный, крикливый, мог привести с собой наглых, громких мужчин.

Я не знала, что вы работаете учителем. Почему тогда вы всё время сидели в комнате, не выходили? Вам разонравилось? Ручаюсь, что да. В нашей школе тоже многим не нравится. А однажды видели, как плачет англичанка, хотя и взрослая уже, у самой ребёнок маленький.

Мы не очень хорошо занимаемся по английскому, потому что и сама учительница редко приходит на уроки. А когда приходит – всё время сидит в телефоне или ходит пить чай в столовую, и тогда мы балуемся, не сидим на местах, распахиваем окна и кричим вниз, со второго этажа.

Но теперь, когда мы вернёмся в сентябре, то больше не будет кричать. Однажды нас услышала завуч, пришла и заглянула в наши тетрадки. А там ничего. У кого-то алгебра, у кого и вовсе каракули какие-то.

Так и не разобрались ни в чём, а я по-английски ни словечка не знаю.

Что случилось с Лёшей?

 

                                                                                        ***

Заявление написала его мама. Я не знал.

Но почувствовал.

В тот день поднялась температура – невысоко, мерзко, и пошёл кашель, громкий, раздражающий. Соседи по комнате терпели-терпели, но переглядывались, а у меня только пакета с книгами и рукописями, и две рубашки, и гитара.

Ещё в школе смотрели так… 

Не знаю…

Будто бы они, конечно, ничему такому не верят, но на всякий случай нужно отойти подальше, чтобы не коснуться, не запачкаться.

Нужно было переехать. Нужно было переехать, и я открыл газету с объявлениями – знаешь, что тех, что бесплатно раздают возле метро.

Люберцы, я прочитал. И позвонил. Мне ответила грустная усталая женщина, твоя мама, и сказала, что я могу приезжать хоть сейчас, что комната свободна, и есть всё – стиральная машина, хороший диван, кастрюлю могу найти, ложки и вилки. Я сразу пакеты собрал, бросил рубашки на дно нестиранными, доехал до Комсомольской и сел на электричку.

Ехал долго, сидел возле окна.

Кажется, температура стала подниматься. Кашлял, и все смотрели с неудовольствием.

Сказал ли соседям из общежития, что уезжаю?

Думаю, что поняли, всё поняли.

Милиционер-то к ним приходил, спрашивал.

Я благодарен, то искали как-то спокойно, без криков. Ведь знали, кто я. Где работаю, что пою.

Думал, всё будет иначе. Хоть в эту квартиру приду, хоть в ту. Везде приютят, везде помогут. Друзей вся Москва. Собирались, пели. Они мне даже концерты устраивали, и ни копейки денег – из тех, что зрители в особую коробку кидали – себе не брали.

Думал. Раньше так думал, пока в школе не сказали – знаете, Семён Владимирович, мы, конечно, всё понимаем, но и вы войдите в положение.

Я сказал, что понимаю.

Хотя я ни черта не понимал. Но чувствовал, что скоро случится что-то плохое, что-то нечестное. С Лёшей старался после всего не встречаться, да и его в школу потом долго не пускали, берегли.

Оказалось, что у Лёши нет отца. Вот он и тянется к взрослым, потому и в поход первым попросился, руку поднял.

Ребят, кто на Святое озеро хочет?

Я!

И мы собирались, и радовались, а я для Леши термос полуторалитровый купил, потому что не было у него. 

Только почему в Люберцы с бронхитом поехал, чего испугался? Захотел отсрочить хоть на неделю, хоть на пару дней?

Приехал, увидел женщину, увидел девочку, упал на кровать. Врача не вызывали, потому что теперь, оказывается, нужно прикрепляться к поликлинике, заполнять бумаги.

Лежал неделю.

Потом стал вставать, помогать девочке уроки делать.

 

                                                                                        ***

Семён Владимирович, я месяц назад отправила вам гитару и рукописи, те, что вы просили – но сегодня обе посылки вернулась обратно. Бумаги я положила на подоконник в своей комнате (сейчас объясню, почему), а гитару поставила к стене прислонила. Когда мама проходит и неаккуратно задевает струны подолом, раздаётся тихий звон.

Однажды этот звон разбудил меня ночью. Я пошла на кухню, но там никого не было. Ни мамы, ни Насти с Егором – этих новых мама вселила в вашу комнату, но это пока, это недолго. Так объяснила, чтобы я не плакала.

И я не плакала.

Настя с Егором ссорятся каждый день и наверное скоро расстанутся и уедут от нас.

Скорее бы.

Деньги-то?

Деньги у мамы взяла. Из кошелька вытащила. Знаю, что плохо. Но не придумала, как по-другому. Мама узнала, конечно. В кошелёк-то часто заглядывает, а в кошельке немного, вот и заметила. Не орала, она же никогда не орёт, мама моя, только тогда на милиционера, один раз. И то потом успокоилась, извинилась. А теперь только посмотрела тяжело, а мне грустно-грустно стало.

Мам, я верну, сказала. Заработаю и верну.

Где ты заработаешь, где.

Я на улице петь буду, говорю.

На улице петь.

В Марусине будешь петь, в Марусине. Там все поют. Мама злится и плачет.

Мама теперь всегда плачет.

 

                                                                                        ***

Он пришёл тихий, спокойный. Показал удостоверение. Собирайтесь, сказал.

Я не стал спрашивать. Забрал зубную щётку из вашей ванной.

А там твоё платье на верёвке висело – зелёное, полосатое.

Так и запомнил.

Даже когда вошёл в первый раз к ним – вспоминал.

Что, влип, старик?

Я подумал.

Я подумал, что они сейчас набросятся, станут бить.

Но они сидели, молчали, разглядывали.  Один лысый, огромный. Другой – толстый, спокойный. А у третьего гитара, побитая, со слезшим лаком, и гриф какими-то нитками замотан.

Поздоровался.

Они поздоровались.

Показали, куда можно вещи положить. А потом вдруг тот, что с гитарой, сказал – слышишь, ты бери. Когда захочешь, бери и играй, в общем.

Им по тридцать-сорок лет, они мои песни в детстве слушали. Кто-то даже наизусть помнил. Даже этот, лысый.

Так и в Марусине наверняка есть те, что поют хорошо. С кем ты сможешь спеть. Ты меня не слушай. Я сам не знаю, что пишу.

Я поблагодарил и сел на табуретку.

 

                                                                                        ***

Это мама прислала сигареты, и ещё пришлёт. Мама говорит, что это вы написали песню про кораблик.