Григорий Ряжский  рассказ                                         

Бычье сердце

Независимый продюсер. Член союза кинематографистов России, член Гильдии продюсеров России. Лауреат Высшей кинематографической премии «Ника» (продюсер) 1995, обладатель приза «За вклад в развитие кинопредпринимательства в России» 1996, Академик Академии киноискусств «Ника» 2002. Номинант литературных премий, лонг-лист «Русский Букер», «Ясная Поляна», премии им. Бунина, шорт-лист международной премии прозы «Без границ».   Продюсер и сценарист полнометражных фильмов и сериалов. Автор пятнадцати романов, среди которых «Дети Ванюхина», «Точка», «Дом образцового содержания», «Музейный роман».  Публиковался в журналах: «Урал», «Playboy», «Киносценарии», «Знамя», «Октябрь», «Этажи», русскоязычных издания Канады и США.                                                      

Я народный артист, и я умер. Но до того момента - я имею в виду факт внезапной остановки сердца - я отличался крепчайшим здоровьем и отменной работоспособностью. И сердечная мышца моя всегда была в полном порядке: настолько, что порой я вообще с трудом вспоминал о её существовании в глубине собственного энергичного организма. Добавлю, что потребности даже иногда прикладывать ухо, чтобы получше вслушаться в неслышные удары отлаженного и хорошо смазанного внутреннего механизма, у меня не возникало ни разу, сколько себя помню. Я хотел сказать, помнил...

И здесь, в малопонятном пока, но довольно приятном месте, где очутился спустя непродолжительное время, я также готов трудиться с утра до вечера, несмотря на то, что местное времяисчисление носит характер весьма и весьма относительный и, насколько я успел заметить, измеряется не сутками и часами, разбиваемыми по обыкновению на ещё более мелкие временные промежутки, а ощущениями неких иллюзорных состояний. Впрочем, эта часть определяется уже совершенно иными рецепторами. И вообще, когда я говорю «я», то, скорее всего имею в виду то, что осталось от меня прошлого, в определённом смысле - живого. Другими словами, от того себя, которого можно было пощупать под оболочкой, пощекотать в произвольно выбранном месте: тому, кому можно было, угодливо улыбаясь, отпустить пару-тройку заслуженных комплиментов. И которого, наконец, можно было послать куда подальше, но лишь в самых благожелательных интонациях, при этом благоговея от счастья быть допущенным до такой дружеской или родственной возможности. Не могу сказать, что нынешняя оболочка мне совсем уж не по вкусу - что-то в этом всё же есть такое правильное и недобранное за прошлый отчётный период: и свой изыск, и линия своя, и даже, в определённом смысле, грация, хотя и нет должного в привычном понимании костюма. Есть и другое неплохое: лёгкость пространственных перемещений, включая орбитальные, правда, такое определение я придумал не сам, так мне показалось. Решил, что проще будет с самого начала расставить объяснительные мотивы малозначимости прошлого обитания на нижней орбите - той самой, где чешутся, хвалят и посылают.

Я здесь человек новый. То есть, я здесь из вновь прибывших. Человек - это я оговорился. Я - вещь оттуда, где кроме просто человека есть и матёрые человечища, и глыбы, и, если поискать, то найдутся и другие пароходы, самолёты и всякие добрые дела. Здесь же - другой порядок вещей и событий. Самих, как таковых, вещей просто нет никаких - есть нематериальные заменители, воздействующие на нематериальное зрение. Ну, а события определяются изменениями внутренних состояний, в основном, путешествиями на орбиты. Я с первого же дня понял, что нижняя орбита - моя. И в ответ мне сразу дали понять, не знаю уж, каким способом, что это мне разрешено: высветилось нечто согласительное вблизи оболочки. Заслужил, мол, пользуйся.

Я и приступил. Это был театр уже настоящий, без разучивания текстов и покупки входных билетов. Без званий и ролей. Без обозначения жанров и авторских гонораров. Без партера и галёрки. Без декораций и пожарного за кулисами. Без парика, грима и подложных грудей. Без специальной режиссуры и актерского мастерства. Зато всё на страстях. И эта приятная отдельность перекрывала собой всё предыдущее, поскольку теперь уже всё было подлинным. Самым неподдельным и разрешённым мне отныне. И в том было наслаждение и была суть.

Кроме одного. Был один непокой, что не давал без осадка растворить себя в новом, практически прозрачном пространстве. Более того, не могу объяснить даже такой, казалось бы, совершенно простой вещи: откуда взялся здесь он - источник моего нынешнего непокоя, в то время, когда отсутствуют порождающие его начала. Вовсе отсутствуют, просто не имеются в наличии: тело целиком, включая мозг, кости, жилы, вены для курсирования кровяных потоков, глазные яблоки, залысину, хромоту на правой протезной ноге и прочую человечью сукровицу. Что касается зрения и умения мыслить, то по большому счету как будто ничего не изменилось: просто видеться теперь многое стало по другому, с иным приближением,  в силу прочих разных вожделений, не телесных. Более того, поначалу я неоднократно возвращался к просмотру собственной смерти, словно репетировал уход оттуда, из той финальной мизансцены прошлого состояния, где и нарвался на догнавшее меня чувство. Догнавшее и добившее, несмотря на защиту в виде так ладно пригнанного к телу сердечного насоса. Здоровье моё всегда было как у быка, и это знали все вокруг. А это значит, что и сердце было той же самой силы. Бычье.

- Вам бы шпалы гнуть, Юрий Зиновьич, или б молотобойца сыграть где, - частенько шутили за кулисами, там, где постоянно отирались рабочие сцены, дежурил наш пожарный и ещё кто-то театрально бомжевал на постоянной основе; один всё время повторял эти слова вдогонку, не помню, кто точно, а только выдавал с явным восхищением, с искренней теплотой в голосе, совсем даже не в насмешку. Да и при чём тут насмешка - кто бы попробовал, посмотрел бы я на такого смельчака…

…Да нет, и правда, ужас, сколько силы было в нём, в Юрий Зиновьиче, несмотря, что сам щуплый. К концу второго действия, к примеру, в «Четырёх Любовях», помню, после того, как он там умирает, в смысле, почти умирает на сцене по ходу действия пьесы и в одну точку всё время смотрит, а на глазах-то настоящие слезы, да так, что другие играть не могут, кто с ним в соседних ролях: и Войтович, и Фридлянд, и даже молодая эта, как её, чёренькая такая, Минасова, - сами тоже слезить начинают от такого совместного проникания в образ, да и я за кулисами тоже удержать мокрое на глазах не могу, отойду в тёмное местечко и реву всегда в этот кусок  действия. Так я потом его спрашиваю, уже после цветов всех и оваций - домой, мол, Юрий Зиновьич, отдыхать, или как? Какой там отдыхать, говорит, сейчас запись на телевидении, а после ночная смена на натуре. И пойдёт себе, а сам улыбается. Помогай, говорю, Господь - вдогонку ему добавляю. На войне когда был, тоже так говорил всегда: и перед нашим артобстрелом, и во время ихнего. А на другой день как будто и не было ничего: ни ночных этих его съёмок, ни телевизорного никакого, а с одиннадцати, смотрю, уже сидит на репетиции. Главный с ним уважительно так, как всегда: что, мол, Юрий Зиновьевич, по такому-то поводу думаете и по такому-то. И он не спеша так отвечает, раздумчиво и основательно, будто выспался, выбрился дочиста, напился кофию со сливочками, и его в театр после этого привезли. Одно слово - народный артист, знаменитость, чего уж там…

…К слову, о сердце. Оно всегда напоминало мне заграничный автомобиль первоклассной марки, Роллс-Ройс, к примеру, или же Кадиллак. Роллс-Ройс, правда, мне повидать не довелось, а вот на Кадиллаке даже немного прокатился, когда был в Нью-Йорке на гастролях. Сидишь внутри, а мотор работает, но ты об этом не знаешь, потому что ничего не слышишь, как будто никакого движения, никаких железных биений не происходит внутри этого отовсюду гладкого тела, словно целиком составленного из кожаных подушек, деревянных обтекаемых рукоятей и запаха дорогой нетронутой сигары. Но внезапно зажигается зелёный человечек, и весь этот уютный паром плавно трогается с места, как будто кто-то могучим усилием воли нежно и сильно выталкивает его в асфальтовую заводь, и опять без единого звука от поршней и прочих шатунов внутри ходовых бензиновых механизмов.

Это было в позапрошлом году, помнится, но чёртов Кадиллак этот в память засел мне основательно. Я лишний раз тогда ещё покручинился, что машину не вожу, так как последние пятьдесят два года живу без правой стопы,  ампутированной полевым хирургом капитаном Кирилловым в 43-м. Однако, отсоединение этой важной части конечности произошло не сразу, а только на следующий день, после того, как нижнюю часть моей ноги раздробило осколком снаряда. До этого у капитана Кириллова были по-настоящему тяжёлые бойцы, предсмертные или смертные почти. А когда до меня очередь дошла, он сердце послушал, языком поцокал, что, мол, жаль, время упустили от вчерашнего дня, а то бы попробовал стопу сохранить, пришпандорить обратно к ноге и, глядишь, пришпандорилась бы, прикипела бы по кривому направлению последущего хода, и это по-любому лучше б было, чем оконечной части поступи лишиться. Да и отнимать её по-человечески условия уже не позволяли: заморозка в санбате вся вышла к моменту победного наступления; он ещё удивлялся, капитан Кириллов, искренне так - всего гораздо больше, говорит, по снабжению медицинскому раньше было, когда отступали, и надежды у многих не было никакой, даже наверху не было, он точно знает, а теперь, когда мы на него попёрли, на немца-то, неостановимо после Курской дуги налегли, то и бинты разом прекратились, и препараты прочие, как будто теперь не надо этого солдату и офицеру, как будто тот и другой сами заживляться теперь решили, без йода и шовного материала. А с другой стороны если взглянуть, то и это неплохо оказалось - могли бы вообще не обнаружить, потому что отшвырнуло меня тогда довольно далеко от батарейного расчета и закинуло в дальнюю воронку, где я в контузии пробыл немалый срок, пока сознание не вернулось по новой. А нашёл меня тогда Васька Шебалдин, мой заряжающий, и санитаров привёл, сам побоялся кантовать, думал, ещё больше мне остаток конечности повредит.

В общем, оценил военврач состояние моего сердечного аппарата и вынес вердикт: резать, чистить и заделывать край ноги без всякого принудительного обезболивания, а лишь с помощью полстакана войскового санбатовского спирта методом вовнутрь. Из личных запасов, сказал, выделяю, больше отлить никак не смогу, сам тогда не выдержу - без передыха вашего брата штопать, свалюсь, а мне ёще, кстати, на дезинфекцию ран надо приберечь, так ведь, лейтенант? А для вас, Юрий, этот бой был последним перед предстоящей демобилизацией по ранению. Зато сердце у вас, Буль, что у быка хорошего, у сытого племенного производителя: ни стука, ни перестука -  ровнёхонькая работа без страха и упрёка. Держи, говорит, крепче его, Шебалдин, колено ему придави для неподвижности и замри с его коленом на месте, ты понял?…

…А я что? Я тогда как раз в санчасть по распоряжению командира батареи новых подбитых подтаскивал, что на другой день получились, уже после нашей артподготовки. Верней сказать, после их бомбёжки в ответ на нашу подготовку. И вроде, стороной прошло бомбометание основное, хотя и весь запас воздушным фрицам сбросить пришлось, но к тому времени наши «Лавочкины» подоспели, ЛА-5, я имею в виду, истребители, большая такая эскадрилья, так они вмиг немчуру эту разметали, бомбарей ихних, а одного даже задымили, он после к лесу огневым хвостом потянул. И весь удар их оказался в стороне от нашей батареи, но всё же раненые получились и два убитых наповал. Так вот, раненых мы со старшиной Стропильником Иваном и потащили в хозяйство капитана Кириллова. Там он и наказал мне лейтенанту нашему коленку придавить, пока он ему снизу часть ноги от основной отсоединял и край заделывал. А лейтенантик-то уже немного под спиртом был к моменту отделения косточек от основной кости, я сразу это понял: на интеллигенции всегда спиртное видно, как работает – их, типа, в сожаление такое специальное уводит и внутреннее состояние скорби и участия ко всему остальному миру, даже если они к нему конкретно и ни при чём. А Юрик наш таким и был, лейтенант-то, Юрий Буль: чувственный и образованный, не для войны. Но и это тоже было, как выяснилось, ни при чём, потому что смелость в нём тоже была огромной, и на смерть он так же плевал, как и многие из нас, из нашего батарейного расчёта. Может, и не плевал, конечно, да, скорее всего, и вовсе не плевал, но вёл себя с такой храбростью, как будто плевал. Уж я-то, хоть и рядовой по званию, но всё же заряжающий, я-то всё доподлинно самолично видал, глаза-то не укроешь, даже если и забиты они разорванной до пыли землёй и острющей окопной щепой - когда смертушка вокруг погромыхивает и в зрачках огнём отражается, то наоборот всё тогда видней как раз и становится и в отражённом том свете ещё отчаянней проявляется. Тогда, именно за эти два дня ужасных боёв многие из нашего артиллерийского полка награды получили. Воинские, имею в виду. Ну, и мы тоже: на наш расчёт дали орден Красного Знамени - для ампутированного Юрика - и мне медаль «За отвагу» досталась. Приятно было, не скрою. А на другой день передислокация была, так раненых под это дело в тыл определяли. Лейтенантику нашему костыль вручили, за подмышки приподняли, культю справа ещё раз обмотали покрепче, и дальше уж он сам до санбатовского грузовичка допрыгал. От помощи отказался, потому что и гордый был, и жилистый, как пружина. Сказал мне тогда, бывай, мол, Василий, и что-то ещё навроде «век не забуду твоего меня спасенья из бомбовой ямы». Понимал тогда, что навсегда прощаемся, но не радовался, а, думаю, сокрушался, что война для него раньше срока окончилась. Такой он был, Юрий Зиновьевич-то. А я тогда, помню, честь ему отдал по всей форме и ответил, что свидимся ещё, мол, товарищ лейтенант, не последний день живём, а про ногу не сокрушайтесь сильно, там и не хватает-то не так много: ботинок специальный на гражданке приладят, так никто и не заметит, что не всей ноги до полу не хватает, а для мирной жизни без войны, как и для семейности, это не страшно, потому как вам больше головой работать предписано, а не грузы, скажем, перетаскивать с места на место или же другое что делать, где бегом надо. Это ж любому ясно, кто понимает про людей.

Не всё я ему это тогда сказал, про что-то подумал больше, чем сказал. Но, всё равно, слезу вышиб, и странно так было смотреть на него, плачущего: молодой совсем, как я, чёренький, ни одной сединочки, лицо красивое, как у Мейерхольда какого-нибудь, на носу горбинка невысокая, в одном начищенном до блеска сапоге и с бинтовой обмоткой на правой ноге. А другой сапог, неначищенный, из вещмешка свисает голенищем вниз. Так и расстались мы тогда…

…А спецботиночек на правую культю мне сделали на заказ только через полгода, уже в Москве, в мастерской на Неглинной. Там сняли мерку и куда-то отдали на изготовление, а вернули уже вместе с протезом: и ботинок, и протез. Первую неделю я всё это разминал, входил в привычку, перед мамой туда-сюда шастал по квартире, чтобы убедиться, что достиг требуемой незаметности, а мамочка моя, Изабелла Львовна, была так счастлива моему внезапному возвращению с фронта, что влюбилась просто в этот мой спасительный протезный ботиночек, и, как я этому ни сопротивлялся, как ни пытался объяснить маме, что демонстрация её материнского счастья, получившегося такой ценой, мне вовсе не по нутру, а совсем наоборот, тем не менее, не удавалось добиться от неё соблюдения нужного баланса между  ошеломительной радостью, что сын живой, и приличествующей обстановке военного времени сдержанностью. Впрочем, я быстро переключился на невоенную тематику, тем более, что к этому времени мы уже надёжно погнали немца в одном уже направлении - назад к Европе.

Летом сорок четвёртого объявили приём в театральный, и я пошел. Признаюсь, боялся так, как не боялся на фронте, и потому смалодушничал: начистил ботиночки, протезный и левый, брючки наутюжил, а поверх - гимнастерку без погон, но орден Красной Звезды поверх груди-таки нацепил. Там же - нашивка за ранение. Прочитал им «Лису и виноград» и отрывок из «Войны и мира» - наизусть, там, где про зимний дуб, помните? Они головой покачали и приняли, я даже не понял за что: за «дуб», за Крылова или же за «Красное Знамя». Просто сказали, что, товарищ Буль Юрий, вы зачислены на первый курс, поздравляем...

…А у меня к этому времени орден Красной Звезды уже и свой имелся, за бои под Орлом, но поносить я его так и не успел, потому что уже как полгода находился в концлагере, что на территории Польши был, под Гданьском. Это когда они сызнова попёрли, а у нас боезапас  вышел, кроме одного бронебойного снаряда для сорокопятимиллиметрового орудия, и тогда майор Круглов заорал, как бешеный, что давай, бля, Шебалдин, мать твою, заряжай бронебойный и в бочину ему цель. А кроме меня и него уже никого не было в расчёте, да и сам он лишь по случайности на позиции возник, так как всем батальоном командовал, а не только нами, а когда у нас был, то «Тигры»-то и попёрли, как будто кто нарочно фашисту наводку дал, что снаряды не подоспели ко времени. В общем, майора Круглова тоже убило сразу, как крикнул мне сорок пятый калибр развернуть. Скосило из башенного пулемёта. И по мне из той же башни бабахнуло, но уже не из пулемёта, а снарядом. Пушку мою - в лом, вместе с последним снарядом, а меня волной от взрыва хоть и не задело, но об лафет бывший шибануло головой и всем позвоночником продоль спины. И как автоматчики ихние пошли, я уже не видал, а очнулся лишь, когда мне холодным в нос упёрли чем-то, и это меня спасло, потому что я открыл глаза и доказал тем самым, что ещё живой. Нас тогда со всей батареи только два бойца выжило - кроме меня ещё Ринат Хабибулин, но он-то сдался сам, это я потом уже вызнал, в лагере, когда он меня на побег уговаривал. Я, говорит, для того и сдался, чтобы после побег совершить, а то бы убили ещё на позиции. А они не убили, а в плен увели, и теперь всё будет так, как Аллах сделает. В общем, когда мы бежали с Хабибулиным, наши уже в Польшу вошли, и по-хорошему надо бы лучше своих дождаться и досидеть в лагере, вплоть до освобождения. Но Хабибулин стоял насмерть - лучше не дожидаться, говорит, а то всех уничтожат: или немцы закопают, или свои не простят, что сидели ожидаючи, а не пытались вырваться сами. А когда за нами собак пустили с автоматчиками, то пришлось в воду бросаться, чтобы овчарочий нюх со следа сбить. А вода та болотом оказалась, и хочешь-не хочешь - пришлось вглубь зайти, чтоб с головой укрыться, когда высматривать станут. Я кочку под ногами нащупал попружинистей, присел на неё и замер. И дышал через тростинку наверх. А Хабибулин тоже присел, но, чувствую, задёргался сразу же, потому что его тут же вниз потащило, да так быстро, что уже росту не хватило воздуху хватануть. И я это тоже сижу и понимаю, но ничего сделать не могу, так как сам туда же утоплюсь или обоев нас выдам, потому что увидят. Так Хабибулина и утащило вниз, только пузырь прощальный мимо меня протолкнулся и ушёл наверх, к фашистам. А я просидел с дырчатым растением во рту ещё, наверно, четыре часа, а там уж стало темно, и я вернулся на воздух. К берегу болотному добрался уже не с размаху, как раньше с Ринаткой кинулся, а осторожно, знал теперь, как надо перебирать ногами, чуял, как не засосёт. К утру из леса  выбрался, а там наши, я сразу признал. Тогда я во весь рост встал, рот раззявил от счастья собственного спасенья и к нашим двинул. Мне каши тут же навалили, целый котелок, и я её жрал и жрал, заталкивая в желудок как можно больше и впрок, потому что сильно оголодал после лагеря. А ребята смеялись и ещё подкладывали, и тушёнку открыли в американской банке, чтоб салом смазать для лучшего прохождения, а то, сказали, пробка у тебя, парень, в жопе получится, пробивать придётся. А потом за мной прибыли из штаба дивизии и отвезли в СМЕРШ. Это армейское подразделение, где ловят вражеских лазутчиков и собственных предателей. Там судили-рядили, но как-то без меня обошлись. Пару раз то-сё спросили, и под арест. А там часовой говорит, тебя, мол, решают сейчас, в штрафбат отдать или же в тыл отправлять, как предателя. И сам же отвечает, что, скорей всего, как предатель у них будешь, у них сейчас по шпионам не очень ловится, а ответ держать надо, у всякого свое начальство, ты их, брат, тоже понять должон, так ведь? И оказался прав. На другой день обратно, куда воевал перед этим, туда и отправили, в Орёл. Трибунал, сказали, будет тебе, рядовой Василий Шебалдин. А был не трибунал, а суд по 58-й статье параграфа, который назначил 10 лет лагерей, но уже наших, своих, родных. И никаких писем ниоткуда и никуда. Вот так.

Но и повезло тоже, потому что время прошло и умер вождь всех вождей, и стали выпускать по этому поводу, как в благодарность по амнистии из-за всенародного горя. Но это уже в 53-м, с недосидкой в целый год получилось. И то дело, так?…

…Так-то оно так, я всё понимал, но и то, что это не вполне моё, я тоже знал наверняка. И то, что хромота моя практически не заметна, тоже почему-то в расчёт не принималось. И тот аргумент, что для работы в кукольном театре подобный физический недостаток значения не имеет, а для драматического актера может быть существенным препятствием, не должен, как мне кажется, являться определяющим, верно? Я уже не говорю о том, сколько душевного беспокойства это доставляло маме и каких нервов ей это стоило, поскольку я уже пять лет служил явно не по месту своего призвания, и актёрский гений бывшего фронтовика ещё не был признан повсеместно, и поэтому приходилось тратить драгоценное время и посвящать часть будущей карьеры куклам, говорить за них чужими голосами, не предъявляя публике мейерхольдова лица, а просто дёргать за нити или управлять руками, не ощущая температурного контакта с неживым партнёром. Ни телесного, ни душевного. Это здесь, в моём новом прозрачном доме на верхней орбите потребность таковая носит чисто исследовательский, умозрительный, я бы сказал, характер: происходит накопление информации совершенно другого свойства, по другим каналам, я имею возможность заниматься этим по своему выбору, с огромным удовольствием, с беззаботной весёлостью, с безответственным подглядыванием. И даже могу позволить себе слегка похулиганить, если очень захочется, но тоже довольно невинно, иначе вмиг слечу с нижней орбиты: тоже дали понять каким-то образом, как и то, что далеко не у всех на нижнюю-то вообще допуск имеется, ближайшую к страстям.

Где ж вы были, подумал я, когда вы же сами меня в театральный принимали. Почему в тот день нога моя вам не мешала, да вы просто её и не заметили вовсе. Или были Звездой моей Красной ослеплены и не смогли отказать фронтовику, бывшему боевому лейтенанту Юрию Булю? А теперь в игры надумали со мной играть? В куклы? За верёвочки дёргать? Одним словом, уволился я из кукольного и уехал, куда глаза глядят. На актёра наниматься, на человеческого, на одушевлённого. И получилось. В Саратове вышло мне в местный ТЮЗ устроиться. И не думаю, что по той лишь причине, что подправил имевшуюся в документах ссылку на ранение с последующей ампутацией небольшой части необходимого актерского инструментария. И не только в связи с наличием настоящего столичного актёрского диплома. И не из-за рокового профиля и героического взгляда анфас. Кстати, и показать мне было особо нечего, так как сыгранных ролей я к тому времени не имел никаких. Но я сыграл и был принят. Сыграл тех, за кого говорил дурными голосами из-за шторки. Я вдруг на миг представил их себе, всех этих кукольных героев и негодяев и понял разом, как их следует очеловечить. И тогда я отбросил эту тёмную шторку, скинул чёрные бархатные рукава и сделал их всех живыми - всех этих ненавистных ещё в недавнем прошлом придурков-мертвяков из папье-маше, тряпок и картона. Я надувал и втягивал за них живот, я поправлял их несуществующие бакенбарды, мои глаза сверкали их недовольством и тут же готовы были излучать их покорственную благодарность, я смешно и страшно переступал, как переступали их великаны, я ковылял вприсядку, как передвигались их карлики, не забывая перенести основную тяжесть тела на левую ногу. Но об этом знал лишь я один - о том, как в это же время было нестерпимо больно правой снизу, даже в том месте, где её нет совсем, где вообще ничего нет, кроме деревяшки, пустоты и раструба протезной бычьей кожи.

Для начала меня ввели в спектакль на прими-подай, но уже через месяц я получил свою первую роль в другом спектакле, и тут уже всё было по-честному и даже с монологом. Ну, а дальше пошло-поехало, пока всё остальное вместе со мной не вернулось через пять лет в Москву, в штат театра им.Моссовета и на улицу Герцена, к маме, Изабелле Львовне. Как-раз начинался май, и он был поразительно тёплым в тот год, и он напомнил мне май 45-го, тот самый, победный. А ещё через два дня я надел свой единственный орден Красной Звезды и отправился на Красную площадь, потому что был день Победы, и я был настоящий ветеран и впервые за все послевоенные годы это ясно осознавал…

…Но куда податься и где заночевать в Москве, я тоже пока не ведал. Потому что за все те годы, что пробыл на Соловках, а после продежурил в пожарной части в городе Орле, я растерял всех, кого знал ещё до войны. Да кого я и знал-то - пацаном ведь призван был из дальней деревни Ханино, Тульской области, Суворовского района. Я, конечно, сунулся туда первым делом после освобождения, к себе на родину, но мать померла к тому времени, а от дома нашего даже головешек не осталось. Их ещё тогда поразбирали и истопили за две зимы.

В Орёл вернулся, там же реабилитацию проходил, и награды возвращал боевые после лишения, и в пожарку служить определился: больше никуда устроиться не получилось, не умел ничего к своему потерянному возрасту делать. А тут все сошлось: и прошлое рядовое звание, и факт реабилитации по неверному обвинению, ну и жалость ко мне частично пожарного начальника. У него самого сына на фронте убило, так он проявил понимание и про всё моё прослушал с доверием. Так и получилось всё в Орле, по пожарной работе и устроилось.

А в мае 59-го дай, думаю, в столицу приеду на праздник Дня Победы, на Красную площадь схожу - что я, хуже людей, что ли? Вон, вся страна наша как готовится всякий год: салюты бьют, флагами всё завешивают, транспоранты расстилают и боевые сто грамм, говорят, на Красной площади фронтовикам подносят. И всё по закону, по разрешению, прямо на воздухе при всех принять можно, за так. А ещё подумал, встречу вдруг кого, с кем, может, воевал до плена, до лагерей обоев. А сам тут же про Юрика подумал, про единственного в нашем батальоне москвича, про лейтенанта Буля, под чьей командой заряжающим стоял на батарее. И зажмурился даже от несбыточности такой мечты - это и впрямь было бы да-а-а, это была бы встреча так встреча боевых однополчан, которые так воевали вместе, что не стыдно и вспомнить, как. Где всё было по-честному: жизнь - так живи, смерть - так умирай, больно - терпи, радость если - и ею делись. Не знаю, почему запомнился мне лейтенант наш: наверно, чудно это мне казалось тогда, да и теперь, поди, чудным казаться должно - когда лицом и умом чужой, из другой непонятной жизни, а храбростью и жильной силой - свой, как есть свой, самый, что ни на есть. Где ж ты, брат Юрий Зиновьич, теперь будешь-то, а? В каких здешних географиях пребываешь, интересно мне. Ежели помнишь, конечно. А сам подумал ещё: ну, а как не помнить-то про такое, а? И заулыбался, помню, тогда своему чему-то, прошлому, доброму и тёплому.

Никого в тот раз своих не встретил, а народищу и правда море было разливанное. И салют, и целуются, и всё такое тоже было, кроме дармовой водки. Праздник, одним словом. Но ночевал я после на вокзале. Орден с медалью снял и внутрь штанов пристроил, чтоб не сдёрнули. А на другой день, хоть и праздник всё ещё, но пожарка-то работает и здесь: горит-то оно везде, и тушить, стало быть, тоже повсюду надо. Тогда снова награды прицепил и в ближайшую часть как добраться, вызнал у местных. Так и заявился: орден, медаль и сам - орловский пожарный. Хочу, мол, в столице трудиться по огневой своей специальности, там у меня никого, а здесь, по крайней мере, однополчане. Не так много, но есть всё же, имеется кое-кто по остатку. Общагу дадите какую-никакую - с меня и будет нормально, а по тушению точно, что не подведу, увидите сами, как тушу.

И что? А ничего. Взяли! Считай, День Победы дорогу проложил в столичном направлении. А через год в общаге женился на Еве. Она у нас ревизию шлангов пожарных проводила от управления пожарной охраны и испытания ежегодные на давление – типа, как брезент держит атмосферы. И москвичкой, кстати говоря, была настоящей, натуральной, с самого рождения. К слову сказать, у нас на фронте, откуда - спрашиваешь обычно у кого-никого, откуда сам-то? А из Москвы, отвечает. Ну ты, само-собой, уточняешь - из самой, из самой Москвы-то? Ну, говорит, а из какой ещё-то? А сам с Владимира-города, к примеру, или с Рязанской губернии, скажем. А им всё это - Москва: во-первых, рядом потому что, а во-вторых, - сам себе считает, что по сравнению с Ашхабадом каким-нибудь он москвич, но просто не самого центрального к ней  примыкания, а ты зато - кизяк или, допустим, самовар тульский, а что Рязань на столько, на сколько Тула от столицы отстоит, так это ему неведомо, он-то москвич почти, ему ерунду всякую знать не положено. Ну и поселились мы с Евой на улице Палиха, у неё дома с её матерью. И это 60-й уже шёл год-то…

…Именно тогда мне эту роль и предложили, в 60-м. Но в кино уже, не в театре. Трое нас было там, я имею в виду, по сюжету, и приблизительно равные по насыщенности роли. Все три – мужские, и все - главные. И фильм, признаюсь, вполне получился, несмотря на коммунистическую драматургию и лживый пафос. Это я потом уже понял, гораздо позже, через годы, про ложь и пафос. Но тогда мне опыт мой киношный понравился просто невообразимо, тем более, что обо мне заговорили как о подающем надежду новом интересном актёре советского кинематографа. Стыдно за эту роль мне стало лет двадцать спустя, стыдно и отвратительно; и так тянулось довольно долго, столько же ещё, наверное, по времени, когда вдруг стало совершенно понятно, что и роль та сделана была мною блистательно, и режиссура была на уровне высокой профессии, и вся работа от начала и до конца была самой что ни есть настоящей, включая труд незаметных работников того самого фильма, и той самой студии, и тех самых времён кинематографа. Да-а-а, пути господни воистину неисповедимы: мне ли это не знать, особенно теперь, отсюда глядучи, с нижней орбиты, откуда ещё видней всё, что было, и понятней всё, что есть.

И сразу ещё фильм, а потом ещё, и далее - три внахлёст. Это, если не считать радиоспектаклей и театра. В театре сообразили в момент, что расту на дрожжах успеха и без их помощи, и дали главную роль в пьесе. Пьеса - говно, надо отметить, но была занята Раевская, и половину первого действия и почти две трети второго мы были в паре - сын и мать. Она мне в антракте на премьере сказала: Юрочка, бегите из этого театра, как можно скорее - выясняется, что вы АКТЕР. Злюка была невозможная, умна, острословна и незащищена совершенно. Но всё равно, думаю, на нижнюю орбиту  её здесь не допустили бы, не рискнули, не знаю, просто так мне кажется - я уже немного начинаю привыкать к местным принципам жизни, то есть, я хотел сказать, состояний.

Одним словом, следующим днём Победы на Красной площади для меня стало 9-е мая 72-го года. Не получалось раньше никак. С апреля - киноэкспедиции, летняя натура, праздничные выступления: Колонный зал с декламацией, огоньки голубые идиотские, выездные спектакли, гастроли - я уже пару лет как заслуженного получил, республики, - и всё остальное, не прекращающееся ни на минуту, не отпускающее никуда. Не знаю, что бы уже тогда делал, кабы не здоровье моё трёхжильное, если б не бычье моё сердце. От Союза Кинематографистов кто, товарищи? Буль, мы полагаем, кто же ещё, сами подумайте. От ВТО? Так Буль, Юрий Зиновьевич, не первый раз уже ведь, ну и по просьбе зрителей, конечно. В жюри конкурса - снова Буля в этом году, как, друзья мои, думаете? Думаем, Юрий Зиновьевич не станет возражать, не такой человек, понимает наши проблемы прекрасно. Что? Не главная, говорите? Голубчик, у Мольера не существует неглавных ролей, так же, как и у Шекспира, прошу вас запомнить, конечно, передайте, что согласен, так и скажите: Буль просил передать, что выкроит время на Мольера, что бы ни случилось, а ставкой не морочьте мне голову - что есть, то и будет. И отстаньте.

Боже правый, не может быть! Милый мой друг, голубчик дорогой, глазам не верю! Не верю своим глазам! Спаситель мой, батюшка! Живой! Я тогда ещё, помню, повис на нём, недалеко от Исторического музея, где транспорант нашего артиллерийского полка был растянут, а он поначалу не узнал меня, вернее, за другого принял, за морду актёрствующей знаменитости. И растерялся даже немного, но потом прищурился и тут же вспомнил, потому что я брючину перед ним задрал и протез предъявил во всей красе, поверх носка, а? И тогда он тоже не удержался, пенсионного возраста капитан Кириллов, и пустил слезу свою капитанскую, хотя и в форме был генерал-майора медицинской службы, со змейками на петлицах. Вот уж оторвались мы с ним тогда, после встречи со спасителем моим фронтовым, обменявшим смерть мою на мою же конечность за полстакана санбатовского спирта. Напились мы тогда изумительно, и я, тоже помню, в тот же день домой его к себе затащил и со своими всеми перезнакомил, с женой и дочерью, а мамы два года уже не было как на свете, Изабеллы Львовны, царство ей небесное. Это тогда я думал, что - царство, а сейчас знаю, что всё гораздо конструктивней и рациональней спроектировано, чем просто восторженное, безадресное аллилуйя, и не так вовсе, как многие себе представляли, - совсем по другому, более логично и ещё более справедливо. Естественно, я только о верхней орбите толкую, о других, к сожалению, судить пока не могу. И это правильно! Так сказал бы другой  персонаж, но так он говорил гораздо позже, ещё лет через пятнадцать от майской встречи того Победного дня, когда я уже давно стал народным артистом и мне было на всех на них глубоко наплевать.

В общем, потом и жена его подтянулась к нам на Герцена, пожилая совсем уже, генеральша, довольно, надо сказать, противной оказалась тёткой, совершенно боевому хирургу не под стать, но принеслась-таки, узнав, что к Булю поедет к самому в гости, к Юрию Зиновьевичу, который известный артист и тоже воевал. До утра гудели в ту ночь. Утром все же расстались кое-как, потому что у меня прогон был в десять, а в четыре - павильонная съемка. И снова без сбоя по здоровью, без перестука и перебоя малейшего - механизм был окончательно отлажен и доведён до совершенства. Так-то, друзья мои, на том и стоял…

…А я стоял как раз на кухне, на табурете у себя на Палихе, и смазывал верх маятника часового механизма, там, где он крючком за ось цепляется, веломашинным маслом. На Евиных, в смысле, часах, что от её покойной матери к нам перешли. Вот тогда она мне и крикнула из комнаты, что, мол, Ва-а-а-ась, иди уже наконец, сейчас кино будет по телевизору с Булем в роли разведчика. Я тогда и значения крику этому не придал никакого, и смазывать механизм качания не перестал, подумал лишь, что слово-то знакомое мне, вроде б, а потом понял, что не слово это, а фамилия. И тут же Юрик наш вспомнился, потому что такую как раз фамилию имел - Буль. Я как-то по глупости ещё на передовой спросил его, что, мол, товарищ лейтенант, за фамилия у вас такая интересная, как будто тонет кто, причем, разом вниз уходит - буль! Спросил-то на нервной почве, потому что мы наступления второй день ждали, но никто ничего не говорил: то ли мы, а то ли на нас наступать будут, война тогда в самой переломной точке находилась, но и лейтенант наш тоже не знал ничего и не скрывал этого, огорчался лишь, что наверху у командования единства нету никакого, но и это обсуждать было невозможно по законам военного времени, а то сами знаете чего получалось - СМЕРШ получался тогда. А ещё спросил я про эту глупость, потому что она задолго до того приключилась, как Хабибулин в болоте прощальный пузырь выпустил, тоже буль такой звук мог напомнить вполне, очень походил на это. А Юрик наш мне ответил честно и достойно, не скрывая правды своей фамилии, чем поразил меня в самое сердце. Сказал, что фамилия не еврейская, точнее говоря, не обязательно еврейская, но принадлежность его по национальности - еврей, и он никогда не собирается это с помощью нееврейской фамилии скрывать. А на самом деле «буль» означает «бык» на всех главных языках европейской и мировой лингвистики, у которых корни произросли от греческих и латинских слов. Быков, стало быть, получается, если по-нашему, переспросил я лейтенанта, или ж Бычков, к примеру? А он улыбнулся и не согласился, сказав, что и по-нашему тоже получается Буль: фамилии переводу не подлежат, они потому и фамилии, Василий, что уникальны и неповторимы для каждого их обладателя.

А когда я дошел до комнаты уже после ремонта механизма, то разведчика нашего вели расстреливать, а он лишь чему-то улыбался своему под тянущую за жилы музыку. Я, вообще-то, телевизор не очень, я больше по нему футбол или, если с Евой заодно, то и фигурное катание откуда-нибудь из Инсбрука могу, за семейную компанию. Лицо у разведчика было разбито, и был он весь рваный и седой, но не узнать в нем лейтенанта Буля тоже было совершенно невозможно, потому что никто так не улыбался, как он, получается, и в кино тоже, и в жизни - мне-то да не знать, когда я его, сердешного, за коленку к столу придавливал, покамест военврач капитан Кириллов ногу отымал от него без наркоза, на чистом лишь спирту. И тогда я заорал, что Ю-ю-р-ра же это! Това-а-а-рищ наш лейтена-а-а-нт! Товарищ Бу-у-у-ль!!! Ева шарахнулась от меня и вылупила глаза так, как глядят на чокнутых. А я и вправду чокнулся тогда, когда нашего Юрия Зиновьевича за того самого артиста из телевизора признал. То есть, не его за артиста, а артиста за него. И понял, пока Ева за водой носилась, почему он нам тогда про Мейерхольда какого-то рассказывал, а мы смеялись ещё и выговорить не могли - он уже тогда, ещё на войне артистом был по внутренней натуре: и стать, и лицо, и сила без устали, и фамилия звучная, бычья. Вот теперь и вышло, как было. А дальше я уже смотрел неотрывно, и не понимал ничего, даже под конец: за что его будут стрелять, как его поймали, кто его предал, но четко понял, что убили Буля, и заплакал, а в телевизоре горели титры и продолжалась музыка, но теперь она была не тянущая за жилы, а просто грустная и добрая, потому что напомнила мне, заряжающему Василию Шебалдину, о том времени, лучше которого, может, у меня в жизни после этого и не было никогда. И лагеря обои: и фашистский под Гданьском, и наш на Соловках здесь тоже были уже ни при чём, это было совсем про другое, а то - про другое. А дальше… Дальше никуда я так и не побежал: ни в театры разные-кинотеатры искать моего бывшего командира, а просто подумал: кто - он и кто - я, а? Ну приду себе - здрассьте вам, вы артист всенародный, а я Вася Шебалдин, рядовой с одной с вами войны. Узнать-то узнает, конечно, но дальше этого не пойдёт. Может, улыбнется для виду, как умеет, а может, и руки не подаст вовсе - не та фигура, знаешь, руки навстречу свои тянуть знаменитые навстречу всяким бывшим. А и то правда: вся заслуга моя в жизни и везенье - москвичом стал прописанным по закону и пожарным по случайности факта после освобожденья с севера. Ну, правда, двоих от смерти огненной спас, благодарность имею, две грамоты почётные, но так это работа такая - тушить и выволакивать. Работа, а не заслуга, а? А сдругой стороны, пенсия пожарная тоже не за горами, она почти к военной приравнивается, раньше обычного срока наступает, надо в кадрах управления поинтересоваться, как там теперь по концлагерям, кстати, - год за два или как. Ну да ладно, скоро День Победы, снова схожу на Красную площадь, там теперь по полкам, говорят, собираются, знают, как искать, если только с вечным пламенем не разойдёмся, но это в стороне от основного-то места, хотя там тоже, бывает, выпивают...

…И выпили, естественно. Потому что теперь я народный РСФСР. А главное, нет того, кто сомневался бы в народном артисте Советского Союза в положенный срок. А быть может, даже раньше срока в связи с огромной популярностью в народе. И ещё выпили. И снова. Дело-то хорошее, когда имеется такой замечательный повод, и вокруг столько дорогих лиц, любимых друзей, коллег по профессии и тайных завистников. Это если не говорить о поклонниках. Ну тогда и чёрт с ним, ещё по одной перед тем, как по последней. Сердце-то, сами знаете - знаменитое сердце знаменитого Буля, человека-быка, неутомимого артиста и лауреата, народного любимца, легендарного исполнителя ролей. А завтра - очередной День Победы, тридцать по счёту второй. Не занят я, точно? Хорошо проверили? Пойду! Жаль, друг мой любезный хирург генерал Кириллов скончался три года как, вместе бы пошли, как последний раз ходили. Он - с полным почти иконостасом, я - с одной только Красной Звездой, но не менее по причине единственного числа дорогой. И пошёл. И удача какая, Господи мой Боже, голубоглазый же ты мой, а? Живой, живой, голубчик!!! Как тебя, а? Точно! Старшина! Погоди, погоди... Знаю! Стропильник, да? Милый ты мой, зовут тебя как, напомни. Точно, Иван! Да не надо на «вы», какой я тебе товарищ лейтенант, ну какой я тебе товарищ народный артист, я тебя умоляю, Ваня. Давай поцелуемся лучше, что живые. Поцелуемся и поплачем с тобой, дорогой мой человек! Смотри, у тебя наград сколько, а у меня, как видишь, не прибавилось после ранения. Так что давай я на «вы» с тобой буду, а не ты со мной, да? Значит так - завтра ко мне на дачу, на Пахру, я машину обеспечу, если надо. Там всё в подробностях и без утайки, лады, старшина? И жену прихватывай, и всех, кто есть, буду вам стихи читать, военный цикл. Ну и напьемся, само собой, - что позабудет сделать человек, то наверстает за него природа, как сказал один умный человек. Ах ты, Ванечка-Ванюша, родной ты мой наводчик-артиллерист. А заряжающего нашего, Василия Шебалдина, не встречал тут? Живой спаситель-то мой, знать бы, а? Сам-то как думаешь?…

…А я вот думаю, что права Евушка-то, пора мне с больших пожаров соскакивать, на малые переходить, по пенсионному варианту жизнь обустраивать. То-то она в кадрах управления пошепталась по старой памяти, да и вышептала мне работёнку непыльную. Это уже после как меня честь по чести проводили, с наручными часами от управления пожарной охраны и ещё одной почётной грамотой за бесперебойность и верность службы в одном подразделении. А дальше трудиться в театр подсказали, что на Маяковской площади располагается. Там, разъяснили, за сценой вся работа, по пожарной безопасности и дымно-огневому контролю над процессом деятельности театральных постановок. Чтоб всё было согласно нормам противопожарных правил: песок, огнетушители, курить на сцене и все прочее. Одним словом - всё, что может вызвать горючую опасность в области искусства. И, главное дело, пенсию сохраняют на 100% при этой работе, так-то. Ну, а кто откажется, раз такие дела подвернулись, спасибо жене моей Еве. В общем, вышел я на закулисный свой пост в 79-м. А как вышел, так в тот же день чуть и не рухнул, там же, на основном рабочем месте, рядом с занавесью театральной, с другой от неё стороны. Постановка вечером началась, когда я у себя бдил, потому что предупредили, что курящие сцены будут, так что, Василий, вступай в должность прямо с сегодня. А курить-то по ходу представления на сцену вышел не кто-нибудь, а сам он, Буль вышел, Юрий Зиновьевич, Юрик наш, лейтенантик артиллерийский, крестник мой по ранению ноги. Я, честно скажу, хотел прямо тогда на сцену кинуться к нему, обхватить от чувства и сжать от радости. В тиски. Не кинулся, конечно, но подумал на мокром глазу, что, вот, мол, как свиделись с боевым командиром, вот как судьба нас завела в одно и то же место трудовую жизнь продолжать. И так сердце моё затукало, так в середине туловища занозилось, что я даже про должность свою на тот промежуток забыл, что за папиросами надо глядеть, какие у актёров уже были раскурены, потому что уж я-то знаю, что коли полыхнёт, то всегда в самый нелицеприятный момент подпадёт, когда и думать никто про это не предусматривает, а потом только головешки, хорошо, если без жертв при пожаре. А Юрий Зиновьич свою часть отговорил на сцене и прямёхонько в моё направление на выход двинулся, а на его место с моей же стороны новые зашли, действие продолжать. Он со сцены-то вышел, в продолжении всё ещё игровой задумчивости, посмотрел на меня между делом, не сказал ничего, а только руку с папиросой мне протянул навстречу - на, мол, чего глядишь-то, принимай источник огневой опасности, да гаси, где сам знаешь,  я пойду на следующее переодевание. Я рот приоткрыл, сам гляжу на командира, глаз оторвать не смею и ничего не отвечаю. Тогда он посмотрел вокруг, куда кинуть окурок, но ничего не нашёл, а просто вставил мне его меж пальцев, кивнул, как мне показалось, без всякого выражения и к себе пошёл, в гримерку ихнюю. Он-то пошёл, а я с окурком так стоять и остался. А когда он к другому выходу своему вернулся, опять до антракта, то снова поглядел на меня и кивнул улыбчиво, но не больше. И потом в тот день я его не видал, если не считать выступления в спектакле. Входил он после с другой стороны действия, а после поклонов тоже быстро покинул. Ну, а вечером я понял всё. Наверно, догадался я, он всё про меня вызнал, что в предателях числился, через СМЕРШ прошёл и девять полных лет отсидел за измену родине. Теперь, конечно, на это всё уже не так люди смотрят, знают, что были у политики партии злоупотребления в тот момент, когда у руля стоял Сталин, но всё ж осадок нехороший у многих есть, не может такого остатка не быть, особенно, кто воевал на передовой и не сдавался, как бы ни повернулось. А я ведь точно знал, что таких тоже было немало, не как я. И что? Иди теперь, доказывай - я, мол, товарищ лейтенант, в контузии был, не мог себя сам уничтожить, чтобы к врагу в плен не ходить, и оказать сопротивление тоже не мог. Да? А Буль мне скажет в ответ, народный любимец, - а на такой случай, голубчик, гранату должон был иметь, чтоб чеку выдернуть в любой момент и врагу не достаться, и расчёт наш артиллерийский под позор не подводить, а то и весь полк. Так-то, брат, Шебалдин Василий.

Так мы шестнадцать лет в одном театре с ним и прослужили по разные стороны от кулис. Не могу сказать, чтоб он догадку свою на мне вымещал всё это время. Бывало, улыбнётся даже, или же кивнёт в меня со стороны, спичку попросит - тоже не раз бывало, как и всякое разное за столько-то лет. А я иногда тоже себе что-другое позволить мог, например, вдогонку ему порой скажешь, особенно после тяжелых сцен с трагическим драматизмом: Вам бы шпалы гнуть, Юрий Зиновьич, или молотобойца сыграть где. А он только в ответ спиной усмехнётся, но видно, что по- доброму, без обид и двойного осмысления.

Ещё знаю, что любил на День Победы Красную площадь навещать, когда не на гастролях был или съемках, а - в Москве, и мог. Перед этим приподнятый ходил вечно, чувствовалось, что готовится к Дню. Я поэтому всегда знал, что пойдёт. Знал и не ходил по этой причине в такой год. Не мог ходить, думал, доброго ничего не выйдет из этого, лучше я сам потом к пламени вечному схожу, когда праздник окончательно уляжется, и орден с медалью подцеплять не обязательно вовсе, и так сойдет, без цацек. А тут как раз пятьдесятая годовщина Победы наступила, и не заметил, как. Внуки звонят, поздравляют, пойдёшь, спрашивают, деда, праздник-то отмечать, в этом году неслыханный юбилей-то намечается, президент самой Америки в гости приедет. Ева тоже говорит, мол, и я, Вась, сходить хочу, раз сам президент американский дружить с нами объявился. Ну что тут делать, решаю - пойду. Будь что будет, а пойду, и всё тут. Я в конце концов родину не предавал, а за Сталина тоже повинность вечную нести не собираюсь. Назло пройду, пусть Юрий Зиновьич чего хочет думает, народный артист, человек-легенда. И пошел…

…И сразу же, как только до места сбора наших однополчан через толпу праздничную пробился, то увидел его. Увидел его, родного, доброго моего человека, голубчика любезного, светлую душу, горячее сердце, спасителя моего боевого, заряжающего с моего расчёта, Ваську Шебалдина, мать его в душу, Василия - не знаю по отчеству как, живого и невредимого, в гимнастёрке той поры, в пилотке армейской, в сапогах, чёрной ваксой сияющих, с Красной Звездой, как у меня, на груди и с медалькой там же «За отвагу» - Господи мой Боже, голубоглазый ты ж мой - перемой тебя так! И заорал я тогда, задохнувшись слезами, как увидал, перекрыв своим криком артиллерийский салют, - как никогда не орал, ни в жизни своей, ни на сцене, нигде. Васенька-а-а-а!!! Шебалди-и-и-ин!!! Сыно-о-о-ок!!! Я это, я-я-я!!! Бу-у-уль! Бу-у-уль! Помнишь? Лейтенант твой, Буль Юра, Буль, бычья фамилия!!! Я к этой сцене потом не раз ещё возвращался, не один раз, уже с нижней орбиты её неоднократно перематывал, и всё никак насмотреться не мог ею, насытиться. А Василий глаза удивленно на меня так направил, но навстречу не кинулся и, странное дело, обниматься не полез, а вроде бы смутился даже несколько, но сомнения в том, что узнал, у меня не было - абсолютно осмысленно образ и факт идентифицировал. Теперь уже я растерялся, но тут же понял, что виной тому артистизм мой народный, шут его побери, знаменитоость в День Победы совершенно в этом месте неуместная. И тогда я сделал два шага навстречу спасителю, положил ему руки на плечи и, не отрывая взгляда от родных этих глаз, внятно так и доходчиво произнёс, чеканя каждое слово, что, мол, это я, командир твой бывший, лейтенант Юрий Буль, а не народный артист с одноименной бычьей фамилией, ага? Ага, ответил мне заряжающий, ну а кто ж ещё-то, Юрий Зиновьевич, как не вы? Василий, продолжил я, всё ещё находясь в легком недоумении от происходящего и пытаясь нащупать верную лоцию, чтобы развернуть паром обратно, в нужное нам обоим русло, мы не виделись с тобой знаешь, сколько лет? Сколько Победе плюс два года, ты понял? Шутите, Юрий Зиновьич, не понял тогда Шебалдин, да мы ж позавчёра только на прогоне вместе вашу цигарку притушили, а после вы с Главным покушать пошли в буфет, а он сказал ещё, что пиво не того фасона, потому что пеностойкости не отвечает по высоте, помните? Я ж пожарный всю жизнь, как никак, я про пену всё знаю, даже про пивную, хоть и не тушат такой, а пьют, пока к низу не оползла, чтоб успеть. И так вы мне шестнадцатый уж годок папироску свою подаёте. А чего?

В этот момент первый раз внутри моей гимнастёрки и трёхнулось. За жизнь прожитую. Впервые. Потому что позор мой был столь нечеловеческой силы и такого могучего внутреннего наполнения, что совладать с ним, по всей вероятности, в тот момент не смогло даже бычье моё знаменитое сердце, предмет гордости моей и зависти людской. Господи... произнёс я тогда же, как услышал и понял, что произошло, Господи мой Боже...

Не буду рассказывать, как меня панихидили, как на Новодевичье укладывали, как звенели потом по-всякому на всю страну. Скажу лишь, что точно причину смерти своей знаю. Я, народный артист, лауреат, любимец и ветеран, умер на следующий день после Дня Победы от стыда и острой недостаточности собственного сердца, сильного по-бычьи и недостаточного по-человечьи. Я умер, а Василий Шебалдин, театральный пожарный, жив, слава обоим Спасителям. И когда я порой собираюсь к себе обратно, с нижней орбиты домой, то всегда шепчу ему на прощанье, как заведённый шепчу уже, что, мол, помогай тебе Бог, друг мой Василий Шебалдин, - по отчеству так и не знаю, как тебя…